Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, этот костыль имел вид необычайный и совершенно колдовской. Черного дерева, с рукояткой, украшенной бриллиантами… Он принадлежал некогда бабушке моей, графине Строгановой, и она пользовалась им в самом начале своей болезни ног. Был он сделан для нее каким-то богатым немцем, приятелем ее мужа, в нее тайно влюбленным, очень страдавшим, когда она ушла от мужа и он лишился возможности ее видеть, но следившего за ее жизнью издалека, и эта трогательная история мне пришлась очень по душе, хоть и растравляла мои раны. А может быть, именно поэтому? Прав, сто раз прав был Гейне, назвавший любовь зубной болью в сердце, – ведь мы непрерывно трогаем языком ноющий зуб, снова и снова причиняя себе боль, мучаясь, но не в силах перестать себя мучить.
Собственно, этот костыль продиктовал мне и манеру моего туалета.
Я знала, что танцевать не смогу, поэтому выбрала для себя роскошное платье из тяжелого голубого штофа; надела диадему с бриллиантовой звездой, а более никаких украшений, кроме двух газовых шарфов, которые были вплетены в мои волосы, уложенные на затылке. Один шарф был голубой с серебряными звездами, а другой – белый с золотыми, они ниспадали до полу и легко взлетали при движении.
Помню, князь Петруша Вяземский совершенно ошалел при виде меня и потом всем, кто был и не был тогда у нас, двадцать раз уши прожужжал о том, до чего я была ослепительна в этом наряде, со своим «старозаветным костылем».
Он даже написал тогда экспромт в мой альбом:
До чего же странно, что незамысловатый стишок сей, созданный вроде бы в насмешку над тем, что я, всегда порхавшая по паркету, переходя из одних объятий в другие, нынче не могла танцевать, а бродила, тяжело опираясь на свой костыль, – до чего же странно, что он словно бы определил суть того бала, ставшего для меня одним из величайших разочарований в жизни.
Да, как вспомню те бесконечные минуты ожидания, сначала трепетного, счастливого, а потом мучительного, безнадежного…
Жерве так и не появился.
Конечно, тревога моя была о том, что с ним случилось несчастье, но лишь до тех пор, пока не приехал брат Дмитрий (он воистину стал с некоторых пор недобрым вестником моей любви!) и не открыл тайну, почему Жерве не приехал.
Оказывается, еще накануне он заехал в домашний карточный притон, который держал некий господин Долгашов, носивший также фамилию Смоленский. Это был изрядный шулер, составивший себе состояние нечестной игрой. Об этом многие знали, однако отчего-то шулерство – та же кража! – не считалось слишком уж позорным, особенно если им увлекался не человек из общества, а держатель карточного стола, как бы заведомо отпетая персона. Конечно, бывало, что самых отъявленных шулеров высылали из столиц или даже из России, окажись они иностранцами, иных арестовывали, но это уж из-за каких-то самых вызывающих случаев мошенничества или если проигравшемуся взбредала охота свой позор выставить напоказ. Но такие эпизоды были редки, и шулерство процветало. Муж мой в молодые годы отдал дань картам, но вскоре бросил; свекор мой много проиграл; но ни я, ни брат мой, к счастью, азарту случайной удачи подвержены не были. Брат о том, что Жерве играл, узнал из разговоров кавалергардов, которые были там с ним. Сели за столы за полночь, встали под утро – но уже других суток. Играли в штос, иначе называемый фараоном или банком. Жерве понтировал и не раз за это время проигрывался в пух, не раз возвращал свое добро, не раз его увеличивал, но к концу каким-то образом все остались, как говорят игроки, при своих. Тут же, возле столов, измученные, все игравшие упали спать. Сколь я понимаю, о моем бале, о нашей встрече, о том, что намеревался застрелиться из-за меня, мой бывший любовник просто забыл.
Разумеется, Дмитрий не знал, что я ждала Жерве: он просто рассказывал, как низко пал человек, некогда меня оскорбивший, надеясь доставить мне удовольствие, но вбивая этими словами последний гвоздь в крышку гроба моей любви.
Выслушав его, я перевела разговор на другое, а когда осталась одна, обнажила руку, на которой еще видна была царапина, вспомнила ту сцену у окна… и засмеялась над собой!
Вот именно – не заплакала, а засмеялась.
Этим смехом все и кончилось в моем сердце. Сейчас, задним числом, можно, конечно, приписывать себе какую угодно силу характера, но я поклясться могу, что Жерве умер для меня в это мгновение, и, видимо, он это почувствовал, а может быть, еще какой-то стыд в нем оставался, потому что больше не получала я от него писем и вообще его не видела. В приличном обществе он бывать перестал, зато предался вовсе неумеренному разгулу, который его в конце концов и сгубил.
В то время блистала некая графиня Юлия Самойлова, если не ошибаюсь, постарше меня лет на семь, возлюбленная, к слову сказать, знаменитого художника Брюллова и персонаж многих его картин. Она была урожденная Пален, по матери Скавронская, по отцу… пожалуй, тут можно сказать, что происхождения она была довольно скандального: для примера, ходили слухи, будто к ее происхождению причастен муж ее бабушки, красавицы Екатерины Скавронской, известный куртизан и мальтийский рыцарь Юлий Литта! Конечно, это считалось семейной тайной, но, как о всякой скандальной тайне, о ней очень много болтали в обществе.
Эта скандальность сохранилась в поведении Юлии Павловны. Она была истинный Дон Жуан в юбке, с той лишь разницей, что статую командора она пригласила бы не к ужину, а в постель. Эпатировать публику она обожала: хлебом ее не корми – дай только выставить на всеобщее обозрение свои проказы. Когда бы я была Дюма, я непременно сделала бы ее героиней авантюрного романа, только роман тот вышел бы, к несчастью, совершенно неприличным! Пожалуй, она скорей была бы подходящей героиней для Понсон дю Террайля или вовсе для Поля де Кока, фривольнейшего из всех французских писателей! По сравнению с ней я, которую называли львицей, звездой и бальзаковской женщиной, просто скромнейшая пансионерка. Вот она была истинная львица, без всякой лести!
По этому вступлению можно предположить, что графиня Самойлова стала очередной пассией Жерве, однако врать не стану – просто не знаю, хотя всякое возможно! Вот ведь был же ею страстно увлечен Пушкин – даже стихи оставил в ее честь:
Ну да, Пушкин видел в ней чистейший тип итальянской красоты, но на самом деле только кисть влюбленного Брюллова придавала лицу графини Юлии высокую одухотворенность: наяву же это было нечто дикое, безудержное, сладострастное и порочное. А может быть, она была немного не в себе. Одной из самых любимых забав ее было усесться на облучке вместе с кучером, с трубкой во рту и в мужской шляпе на своей кудлатой голове. Юлия Павловна могла весь день ходить нечесаной, немытой и с трубкой в зубах. Очень любила рядиться в мужское платье. При ней жила юная итальянка невероятной красоты, которой графиня положила миллион в год, а девушке было всего четырнадцать лет.