Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сквозь окошко белела зима, в избе – печь. Он встал. Поскребывая ногтями грудь, прошлепал босиком к двери, где на лавке стояло ведро с ледяной корочкой. За ночь корочка растаяла, но вода нагреться не успела: заломило зубы.
– Хорошо! – сказал Андрей и пошел к печи раздуть угли.
Андрей натянул штаны и сапоги и опять завалился на постель.
«Что же это за матушка пригрезилась? Ладно бы родная. Все к старушке съездить недосуг… Так ведь и не Богородица. Нимба над головой не было, да и лица-то не видно было. Может, сама Русь-матушка приходила ободрить? Молодой ведь, а дело вон какое ждет, нешутейное».
– А сколько же мне будет-то? – стал подсчитывать Андрей. – Смоленск горел в тридцать четвертом, в осадные дни, в приход польского короля. Тогда чуть и не расшибло взрывом, а было в те поры, мать говорила, десять лет с годом. А теперь – сорок шестой. Это сколько же годков-то мне? – испугался Андрей. – Сорок шестой отнять одиннадцать… Тридцать пять?..
Принялся в испуге загибать пальцы – и был спасен. Получилось двадцать три.
«А какая же она, Туретчина?» – спросил себя Андрей, закрыл глаза, затаился, чтоб «углядеть» внутренним взором будущее. Померещился турок в красной феске, в красных шароварах, в каждой руке по ятагану и усы ятаганами, только черные как смоль.
«А ну тебя!» – сказал Андрей турку, встал, надел кафтан, шубу, шапку, выбил ногой дверь, но вернулся к печи, набросал в огонь дров и тогда только вышел во двор.
Он жил в доме братьев-пирожников. Братья куда-то сгинули, а с ними и Саввушка.
«Чтоб изба не промерзла, поживу-ка я тут, – решил Лазорев, заглянув однажды в брошенный дом. – Авось и хозяев дождусь. На богомолье, видно, ушли».
Братьев Лазорев не дождался, предстояло дому осиротеть.
Четвертушка ущербного месяца висела в ясном синем небе, но куда ниже белых столбов дыма.
Снег под ногами повизгивал, словно шел Андрей по живому.
– А ведь сегодня Дарья – грязные проруби! – удивился Лазорев свирепову натиску мороза.
Снег едва прикрывал землю, днем было совсем тепло, а по ночам жарили морозы. Андрей подышал в рукавицу, потрогал рукой лицо: всюду ли чует.
Он брел наугад – последний день в Москве. Потом решал выйти на реку, берегом дойти до Кремля.
На реке прорубали замерзшие за ночь проруби. Лед звенел, река пусто ухала, словно подо льдом вместо воды – пропасти.
Позванивали ведра, покачиваясь, – шли в гору женщины с коромыслами. Светало. Небо поднялось от земли и стояло на дымах, как на столбах.
– Ну вот, – сказал себе Лазорев, окидывая взором деревянное, серебряное кружево московских домов. – Ну вот!
И чего-то слеза накатывала, а накатив, примерзла к ресницам, и Андрей, скосив глаза, видел эту свою замерзшую слезу. Стало ему не по себе: к чему бы это перед дорогой-то? Да перед дорогой-то какой!
И, чтобы от греха подальше, поспешил Андрей в церковь, давно уж не захаживал: все ни к чему было, все недосуг.
Он зашел в церковь Казанской иконы Богоматери. Народу как на Пасху – тесно. Андрей стал пробираться к алтарю поглядеть, кто служит, не сам ли патриарх, но на него зашикали: кто-то говорил проповедь негромко, срываясь на шепот, да только не от немощи, – слова жглись как живые угли.
– Если среди вас кто думает, что он благочестив, и не обуздывает своего языка, но обольщает свое сердце, у того пустое благочестие… Это не я придумал, это сказал апостол Иаков. И сказал он: «Если в вашем сердце вы имеете горькую зависть и сварливость, то не хвалитесь и не лгите на истину. Это не есть мудрость, нисходящая свыше, но земная, душевная, бесовская. Ибо где зависть и сварливость, там неустройство и все худое. Но мудрость, сходящая свыше, во-первых, чиста, потом мирна, скромна, послушлива, полна милосердия и добрых плодов, беспристрастна и нелицемерна…» Перед грядущим светлым праздником воскресения нашего Иисуса Христа мы должны поглядеть друг на друга – достойно ли называем себя христианами? Но прежде чем поглядеть на брата своего во Христе, на сестру свою, пусть каждый погладит в свою душу. Светом ли полна или полна тьмой?
– Тьмой! Тьмой! – закричали прихожане. – Поп Иван, помолись за нас!
– Чего там, плохо мы верим! – сказал Лазореву стоявший рядом, с утра уже хмельной мужичок, приказная строка.
– Эх, плохо! – сокрушился вдруг себе на удивление Лазорев. – Кто это говорит-то?
– Да ты не знаешь, что ли? Чай, Неронов! Служит он тут, в Казанской. Из Нижнего переманили за красное слово его. А ты Никона слушал?
– Не слушал.
– Так поди в Новоспасский монастырь, послушай. Тот еще пуще Неронова говорит.
Лазорев протолкался к алтарю, чтоб вблизи поглядеть на Неронова. Так себе человек: махонький, нос картошкой, волосенки седые, редкие, глаза слезой окутаны.
– Вот скажи, милая! – обратился Неронов к дородной бабе в дорогой красной шубе, отороченной соболями: явно – или купчиха, или жена дьяка. – Скажи, как ты готовишься встретить Светлое Воскресенье?
Женщина схватилась руками за грудь, смущённая нежданной милостью: на нее обратил внимание известный теперь всей Москве поп Неронов, проповеди для Москвы дело новое.
– Готовлюсь, еще как готовлюсь! – воскликнула женщина. – Яйцы к Пасхе собираю, христосоваться, для всей прислуги бычка откармливаю, меды поставила.
Неронов вскинул обе руки над головой и поглядел под купол, да так поглядел, что и все за ним головы стали задирать.
– Господи! – воскликнул Неронов. – О телесах, о мамоне только и заботимся. Пылай, женщина, от стыда, пылай, милая! Да только и все мы не лучше! Все мы о твороге для Пасхи думаем, о деньжатах на хмельное вино, а кто же о душах наших печется? Уж не сам ли дьявол? Душу надо готовить к празднику! Коросту с нее обдирать. Дома вы свои к празднику не забудете вымыть и украсить. Да пусть они у вас будут сиры и убоги, дома ваши, лишь бы душа сияла обновлением и чистотой. Душу скребите, душу наряжайте добрыми делами и помыслами добрыми. О Госиоди, неразумные мы! – Неронов заплакал вдруг, и всякий в церкви умыл лицо слезами.
Вытирая глаза, поручик выбрался потихоньку из толпы. На улице, надевая шапку, подумал: «Никона что ли пойти послушать?»
И пошел.
…Голос Никона, торжественно звенящий, врезался в мозг больно, словно ранили, да так, что раны могли и не зажить никогда.
– Людишки, вы забыли, кто вы! – бичевал несчастное свое стадо Никон. – Так встряхнитесь хотя бы в дни грядущего праздника нашего единосущного Бога. Облекшись в плоть, подобную нашей, Христос соделал нас храмом живущего в нас духа святого.
«Вон ведь как!» – ахнул про себя Лазорев.
– Помните, люди! – посвистывал словом, как плетью, Никон. – Во Христе заключена вся полнота божества. В вас, православных, – начаток божества. Христос – плотоносный Бог; вы, овцы его, – духоносные люди: Бог стал человеком, чтобы каждый из нас… Эй, стрелец, что же ты крутишь башкой! Я и тебе говорю. Я говорю каждому, и каждый должен понять. Бог наш, Иисус Христос, принял страдания ради того, чтобы каждый, человек – стал богом. Или, как пишет святой Афанасий: «Сын Божий содеялся сыном человеческим, чтобы сыны человеческие содеялись сынами Божьими». Когда же вы уразумеете это, истинные овцы, вот уж, право, истинные!