Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришла перестройка, и книга выдержала несколько тиражей. Были переводы на десятки языков, выступления, поездки, конференции, но когда всё это миновало, наступило время думать и пытаться писать о самом горьком на свете – о своем поколении, о Тарасенкове. Но писать можно было только правду, всё как есть.
Мария Белкина и Анатолий Тарасенков. 1939
После того как она поняла, что не напишет как до́лжно, она хотела передать свою историю в архив, надеясь, что когда-нибудь во всем этом разберутся, но тут на пороге появилась я.
Однажды она сказала мне – это было уже года за два до ее ухода: “Как удивительно, что ты вошла в мою жизнь, тебя словно послали”.
Видимо, не только из-за Ташкента я попала в ее дом, не из-за рассказов и писем и даже не из-за книги о 1930-х годах, а скорее всего потому, что должна была выполнить то дело, к которому она меня исподволь готовила.
Как только я смогла объяснить себе это, дверь отворилась сама без всяких ключей, и книга стала обретать объем.
Я назвала ее коротким и страшным словом “Распад”. Оно именовало итог мрачной эпохи, когда рассыпалось, разлагалось живое слово, живая душа, и в то же время, как всякий конец, оно несло в себе зерно нового, которое мгновенно стало вырастать после смерти Сталина из-под глыб, из-под заасфальтированного поля советской литературы. И для того чтобы оно смогло взойти, Тарасенков тоже сделал немало, готовя сборник рассказов Бунина, Цветаевой, пробивая прозу Некрасова, Пановой, Гроссмана. В той жизни всё было неоднозначно и противоречиво – именно это хотела донести до меня, до всех Мария Иосифовна.
И тут я поняла метафору ее судьбы. Сострадая слабым, униженным, убитым своей и чужой ложью, каждому нужно открыть двери своего прошлого, благородного и низкого, где могут быть спрятаны подвиги, а может быть – трусость и предательство. Это касается как судьбы отдельного человека, так и судьбы всего народа.
И только тогда разорвутся рукотворные нити, которые опутывают всё наше прошлое и которые дотягиваются щупальцами до нас сегодняшних. И тогда очистится и засияет та небесная сеть, которой мы все связаны воедино.
Не будучи верующей в привычном смысле, Мария Иосифовна, несомненно, была стихийной христианкой, как лучшие из людей античности. У Данте она жила бы в Лимбе – в первом круге, где обретались мудрецы и философы, главный удел которых – безболезненная скорбь. Мне кажется, она – там.
Ничто не проходит. Всё с нами
Незримою жизнью живет,
Сплетается с нашими днями
И ткани грядущего ткёт.
Когда я поняла, что прошлого нет?
Может быть, это началось после пожара в Историчке, когда я перебирала обгоревшие книги, которые хранились на складе – в бывшей церкви Владимира в Старых Садах. Тогда я почувствовала, что я часть общей цепи и ток ушедшей жизни теперь проходит через меня тоже.
Или когда передо мной оказался изданный до революции синий том дневников забытой, рано погибшей девушки. Почему-то я почувствовала, что накрепко спаяна с ней. Я нашла историю ее брата, который назло семье опубликовал дневник сестры, где были рассказаны драмы их дома накануне революции. Он был режиссером, а я написала о нем пьесу…
Мне всегда казалось, что фигуры второго плана, те, кого гораздо сложнее узнать и увидеть, дают возможность наиболее полно представить картину утраченного мира.
Эти незаметные герои стали выходить из тени советского подземелья в девяностые годы, когда нам хотелось верить, что советская власть закончилась навсегда.
Тектонические пласты истории сдвинулись, и из образовавшейся бреши появились священники катакомбной церкви, дети раскулаченных, курсистки и заключенные лагерей, власовцы, блокадники и военнопленные, эмигранты и эвакуированные. До этого их голоса были плохо различимы.
И музей Цветаевой, в котором я работала, открылся в 1992 году не случайно. Он возник из той же исторической трещины. Стало возвращаться утраченное: из Парижа приплыли коробки с эмигрантскими архивами. Новые книги, воспоминания, выставки вытесняли не только прежнюю эпоху, но и многое из настоящего, как бы устанавливая обратный ход времени. Правда, это продолжалось недолго. Интерес был утолен достаточно быстро. Но тоненький ручеек с тех пор не иссякал: появлялись всё новые истории людей, которых одна моя героиня назвала “безвестными и безответными мучениками Истории”.
Я работала в Доме-музее Цветаевой уже несколько лет, но чем больше менялось время, тем дальше уходил от меня ее Дом. Сначала я думала, что это было связано с самой Мариной Цветаевой. Как-то неловко было служить ей, абсолютно не испытывая того фанатичного поклонения, которое я часто встречала у приходящих на вечера ее памяти. Стихи Цветаевой читали вслух, играя модуляциями голоса, агрессивно нажимая на слова, которые и без того имели взрывную силу.
К Марине Цветаевой, чей портрет был вечно то опутан рябиновой ветвью, то плескался в морской пене, пошлость подходила так близко, что иногда хотелось закрыть ее поэзию от некоторых особенно возбудимых читателей.
Сама же я впадала в пафос, только когда приходилось ее защищать, обычно от осведомленных дам: “Она убила дочь Ирину”, “Вышла замуж за бесхребетного Эфрона”, “Жила со всеми направо и налево”, “Ненавидела подросшую Ариадну”, “Повесилась, потому что за ней охотилось НКВД”.
В то же время я отдавала себе отчет в том, что Цветаева сама дала повод и право своим читателям говорить о себе что угодно. Она ничего ни от кого не скрывала.
В двадцатом году написала про себя и погибшую дочь: “Ирину было легко спасти от смерти – тогда никто не подвернулся. Так же будет со мной”.
Действительно, в те августовские дни 1941 года, когда она оказалась между жизнью и смертью, не подвернулся никто.
Невозможно защищать Ниагарский водопад. Он шумит, сносит всё на своем пути, но при этом велик и прекрасен.
Преданная матери Ариадна Эфрон сражалась за ее репутацию, за честное имя, выбрав путь умолчаний. Дочь закрыла архив до XXI века. Но срок пришел. Наступил 2000 год. (Быть может, дочь думала, что новый век не наступит?) Записные книжки, дневниковые тетради – всё было опубликовано, и Цветаева предстала перед читателями… ровно такой, какой была и прежде.
Москва. Борисоглебский пер., д. 6. Акварель В. Кудрявцева
Дом Цветаевой – Борисоглебский переулок, шесть. Арбатское сердце Москвы. Так было и в то время, когда она искала свой Дом. Впереди – Собачья площадка, сзади – церковь Бориса и Глеба, перед окнами – два больших старых тополя. Со стороны улицы дом выглядит как двухэтажный, а сбоку и сзади – не то трех-, не то четырехэтажный. Такой дом, наверное, мог быть только в старой Москве.