Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо сказать, что Таня несколько лет жизни занималась одним забытым поэтом и переводчиком, который при всех своих собственных талантах выбрал удел Хранителя. Он был настоящим героем второго плана, о котором без Таниных сверхъестественных усилий вряд ли бы кто узнал.
В его стихах и письмах проступала обреченность поколения, погибающего под тяжестью прежней культуры, которую некому передать и даже сохранить до более счастливых времен. Но все равно поэт пытался в пронесшемся вихре спасти улетающие листки писем, стихов, воспоминаний, хотя, казалось, удержать их было невозможно. Таня собирала всё то, что ему удалось сберечь. Так она сделалась Хранителем Хранителя. Когда спустя два года вышла книга, она стала именоваться строчкой из его стихотворения: “Мы сведены почти на нет…”.
Мне особенно понравилось, что на обложку она поместила картинку забытого художника, с которой была сделана в 1937 году открытка с изображением Собачьей площадки.
Зимние сумерки в Москве. Падает тихий снег. В особняке Хомякова светятся несколько окошек. Фонтан в снегу. Двое влюбленных идут друг другу навстречу…
Но книга вышла позже, а пока…
Красавица моя исполнилась достоинством и покоем. Она отвечала как большой начальник, который не любит суеты и держит все свои иглы в яйце, яйцо в утке и так далее.
Архив? Есть такой. Но его пока не разбирали, и в ближайшее время вряд ли найдется тот, кто будет им заниматься, объясняла она, прихлебывая чай.
С одной стороны, я удивлялась ее невозмутимости – ей было чуть больше двадцати; а с другой, во мне поднимался дух исследовательского братства. Я поняла, что спокойной жизни ей не дам.
На следующий день мы уже искали письма. К счастью, они быстро обнаружились. Таня стала приезжать и разбирать их. Вскоре духи Рождества изменили и ее судьбу – она перешла работать из Переделкина к нам, в музей Цветаевой.
Но в тот день, когда мы искали письма, красавица вдруг сказала мне:
– Тут в архиве есть неописанные тетради, кажется, чьи-то дневники, не хотите ли посмотреть?
Конечно же, я стала смотреть.
Так в одном из потайных ящичков музея обнаружилось то, что я не предполагала здесь встретить, – неизвестные дневники.
Их было множество – тетрадей разного размера. Какие-то вставлены в обложки старых книг, иные сшиты нитками, на отдельные страницы были наклеены открытки с видами городов и репродукциями картин. Помимо дневниковых записей то там, то здесь попадались письма, продетые углами в надрезы страниц, как в старом фотоальбоме. Когда я стала листать тетради, из них посыпались фотографии, с которых на меня смотрели молодые живые глаза.
На каждой обложке стояла надпись, сделанная аккуратным круглым почерком: “Ольга Бессарабова”.
Постепенно я поняла, что это не просто дневниковые записи – внутри авторского текста то здесь, то там возникали переписанные тексты писем, отрывки из чужих дневников.
Почерк казался вполне понятным, и поэтому я стала различать на страницах имена – Леонида Андреева, Нины Бальмонт, Аллы Тарасовой и других известных людей. Сначала я думала, что просто некая девушка описывает свое чтение, походы в театр и т. д. Но нет, речь шла о живых людях, которые приходили в гости, пили чай, разговаривали.
Они жили обычной повседневной жизнью, которая непонятным для меня образом кругами расходилась от дома Добровых.
Чем дольше я читала, тем ярче передо мной проступал образ старого московского Дома. Таких в прежней Москве было в избытке. Московские дома отчасти и сами стали литературными героями: от радушного дома Ростовых на Поварской из “Войны и мира” до дома семьи Громеко на Арбате из “Доктора Живаго”. Здесь всегда были открытые настежь двери, толпились гости, жили многочисленные родственники, справлялись праздники: устраивались детские и взрослые елки.
Подобным в дневнике Ольги Бессарабовой представал и дом Добровых, который, хотя был известен по мемуарам и воспоминаниям, на страницах ее тетрадей открывался по-другому – в своей повседневности, с привычным до революции неспешным течением жизни.
Открывалась Москва. Город, словно созданный для хлебосольного родственного и дружеского общения, опутанный переулками и распахнутый бульварами. Город, свернутый кольцом в раковину, гудящую церковными колоколами и щелкающий по мостовой колесами проезжающих колясок.
Возникало непрерывное течение времени, мерное покачивание маятника часов, казалось бы, рассчитанное на вечное существование всех героев повествования, а на самом же деле беспощадно отмеряющее недолгий срок жизни этого поколения.
Этот дом был мерилом всего лучшего, что было в старой уютной и интеллигентной Москве начала XX века. Он притягивал к себе людей, давал им тепло и кров…
Главой дома был Филипп Александрович Добров. Он родился в семье, где старшему сыну полагалось быть врачом. Его отца пациенты звали не “Добров”, а “доктор Добрый”. Филипп Александрович тоже полностью отвечал своей фамилии – пятьдесят лет он проработал в Первой Градской больнице в Москве.
Его жена Елизавета Михайловна принадлежала к старинному роду Велигорских, шедшему по линии отца от древнего польского рода. Вместе с ними в доме жила мать Елизаветы Михайловны, властная Ефросинья Варфоломеевна, приходившаяся двоюродной внучкой Тарасу Шевченко; с одним из ее сыновей в орловской гимназии учился будущий писатель Леонид Андреев.
Благодаря братьям Велигорским он и попал в дом Добровых, о котором впоследствии написал: “…Не будь на свете этих Добровых, я был бы или на Хитровке, или на том свете – а уж в литературу не попал бы ни в коем случае”.
Для него здесь соединились огромная дружеская забота, вдохновение, страсть и надежда на счастье.
Именно в этом доме двадцатисемилетний Леонид Андреев стал ухаживать за юной пятнадцатилетней Шурочкой Велигорской, дочерью Ефросиньи Варфоломеевны. Начинающий писатель вначале влюбился в ее старшую сестру Елизавету Михайловну, жену своего друга доктора Доброва, и только потом – в юную Шурочку. Хотя девушка испытывала к нему ответные чувства, но ее пугали требования Леонида Андреева к будущей жене, которую он видел самоотреченной рабой своего мужа. Шурочка Велигорская не считала себя готовой к подобной роли. Леонид Андреев стал думать о самоубийстве, тем более что мать Ефросинья Варфоломеевна была категорически против брака дочери с пьющим малоизвестным писателем.
Андрей Андреев (брат Леонида Андреева), Филипп Добров и Даниил Андреев. 1912. Фото Леонида Андреева
Андреев на какое-то время даже расстался с Шурочкой, предполагая связать жизнь с другой женщиной. Но из этого ничего не получилось. К началу 1900 года звезда его литературной известности резко взошла, и он вновь оказался на пороге Добровского дома – к тому времени с ним стали искать дружбы главные литературные знаменитости от Горького до Чехова. Скорее всего, и взгляд Леонида Андреева на брак стал иным.