Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А поезд все мчится и мчится по бессонным полям.
Спутник, после бессонных ночей, годы работая в реанимации, — сон победил жару, — слава богу, уснул…
«Бедный, бедный Алеша!» — думаю я, листая тетрадку стихов, посмертную, присланных мне наследником Шадрина. Листаю и мысленно отмечаю то, что может пойти в печать.
Читаю и узнаю его скрытую силу:
Где та, о которой он пишет? Жива ли? Знает ли, что его уже нет?
Читаю и думаю, с нежностью, о бедной его подруге. Дальше — следы эпохи прожитой:
Да, и голод был ему ведом, и тюрьма, и лагерь. Вспоминаю мельком сказанные слова, что женщиной был написан донос…
И еще, еще…
Об этом ли думал он, слушая пенье Муси Изергиной, взволнованно:
И вот — о тюрьме:
Даже после лет заключенья — вновь — бунт:
«Бедный, бедный Алеша! — думаю я. — Мой Спутник проснется — прочту ему то, что отметила. Он так все понимает!»
Перевернула страницу своего блокнотика — и ни слова не понять! А столько в перо вошло! Ушло! И полет бурным утром строк — вверх, вниз — видно, как полыхало сердце… изнемог ум… полыхало! И в памяти вдруг — значение древнееврейского языка: «гур» — это «лев», а окончание фамилии Спутника — «финкель» — немецкое funkeln — иначе не сумела бы перевести, как «полыхание»[231]…
А дальше — 2 строчки блокнотика так любовно слились, что никто не прочтет никому…
Зачем я так спешила? Не упустить мысль, образ, вдохновение — каракули, нечитаемо навсегда, всё ушло, часть ночи ушла, откололась и отскочила — в забвение…
Ведь с юности поняла: всё здесь — безнадежно, подвержено заживо — тлению, потому что мы, бессмертные, умираем каждый день, каждый час. И с юности не пойму, отчего же так мил человек, тленный, неверный, подверженный всем влияниям, как огонь на ветру? Что же светит в нем, как маяк в ночи, как лучина — в темной избушке? Образ и Подобие Божие? Марины Цветаевой:
Снова, как в молодости, мы с ней в унисон… И опять эта коварная стихотворная лирика, в которой мы сожгли нашу молодость, вот она в старости, здесь…
Фантастика прошлого, 1911 года[234]: Марина уже вжилась в Коктебель, меня ждали позже. Неузнаваемость впервые веселой, счастливой Марины — в шароварах, чувяках, загорелой, как мальчишка, — невероятный Макс и мать его, всё больше похожая на карточного короля (безбородого!), Игорь Северянин, манерно нюхающий розы на кусте, испанка Кончитта, в Макса влюбленная («Как не понимает она, что Макс — общий, ничей?» — думала я), ее веер и смех, катящийся золотыми шарами, поэтесса Мария Папер, читающая ужасные стихи, несмотря на явность того, что ее не слушают. Один день до ночи, среди этого бреда, наутро превратившийся в явь: Северянин и испанка — брат с сестрой, Сережа и Лиля, Папер — еще сестра, Вера, однодневный спектакль, на мою изумленность. И мой в 15 лет ответный спектакль — не изумиться, как бы заспать «вчера» и принять «сегодня» — мои первые два дня в Коктебеле…