Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И для чего я говорю эти стихи Марины сегодня? Этим случайным людям… Но ведь они любят Марину… Да, стихи я могу, но счастье тут Марины с Сережей — оно только во мне[202].
И тут — Спутник мой (большой, как некогда Макс!), это я ему говорю муку Марины, мою, на него вею ветерком юности… И уже просьба мне — встать и пройти вдоль мастерской, будет снимок, нужный для фильма, и я иду, и лащусь о Максовы стены, и говорю, что мне радостно видеть, как все тут осталось, как было, кроме — голос мой холодеет, — кроме вынесенного стола, им самим сделанного, он должен стоять здесь… Его вынесли для удобства экскурсантов. Это — грех, пусть потеснятся.
…Опять вечер! Как скоро! Веселая трагическая Оксана, астматик, могущая жить только здесь (а мать ее — в Минске), ведет нас к меня навестившей днем Ире Махониной — поэтессе, художнице, — и Спутник ведь тоже художник, передавший дочери дар — сдала в Художественное училище! — ему будет радость, все стены ее увешаны этюдами и портретами. Но не только собаки льнут к Спутнику моему, а и кошки, а кошек у Иры — две, мать и сын, и уже из-под пальто (у Иры свежо), у груди его ластится пестрая кошка, рыже-бело-черная, не поймешь, в сумасшедших разводах, всеми росчерками своей шерсти, своей красоты сразу признавшая гостя, пока я глажу ее рыжего сына, темно- и светло-рыжего, дар рисунка от матери своей повторившего тигрово-леопардовыми разводами.
А гость бессовестно изменяет кошке, он поглощен творчеством Иры, загляделся девушкой-эльфом, над водою летящей, в сочетании с тяжестью гор, создающих достоверность образа, — и все это в легчайшей пастели…
Но время не ждет, и мы уже вновь в зимней морской ночи, полуутопая обувью в таянии снега, подходим к жилищу Оксаны… Уют, женственность. И гитара в руках, и мелодический голос ее ведет за собой струны гитары, она положила на музыку стихи Макса, Марины; заслушался гость.
(Опять по ночным записям! Неужели — не может быть! Чтобы в том же блокнотике, в полутьме — на кусках — не прочтется? Мелко, теряю зрение… То, что так зажглось под пером, рвалось к бумаге, но еще был законный час сна, я себя уговаривала, записав, лечь, — и опять, как тот раз, зря? Не прочту? Нет! В путь по записям, осенив себя крестным знамением, — ведь не в грех иду, а может быть, сумею рассказать, как идти по берегу греха Искусства, не окунуться!..[203])
…Но надо сказать об Ире, о ней самой. По-моему, она ростом со Спутника? (Другого измерения, чем я. Ее голова — так высоко!) Крупная, большеглазая, сама на кошку похожая. Увлекалась в юности, как я. А последнего мужа, обратив в веру, отпустила в монастырь[204] — разве не удивительно? Что-то очень родное — мне в Ире!
А Спутник не только художник, он — писатель[205]. Мы (лет 5–7 назад?), поэтесса и переводчица Женя Кунина[206], сестричка моя, и я: «Такой врач, да еще художник, — пишет?» Мы ждали его — с трепетом: как объяснить (он так умен?), что пишет он — ну… ниже себя врача, что ли? Был вечер. Мы слушали, занемев… Этот человек пишет — прекрасно! Мы еще потому не верили, что сказал, что прочтет нам — о сельской жизни! Городской житель. Но он просто сказал: «Я по распределению был послан — в деревню. Я три года там жил».
Как мы его поздравляли! Но — работа — дежурства ночные, такая профессия — вырывать у смерти больных! — встречи редкие, и прошло — 4? 5? лет, пока я услышала — его отроческие дни. Как тонул. Как за отвагу боролся, понимая, что в ней — жизнь…
Превосходно написано! И затем, еще раз — фантастика? мистика? Касание к необычному!
И эта любовь животных к нему…
Раз он так понимает мое и так свое пишет — мы что, парой впряжены в колесницу? И тут, в Коктебеле, набираем с ним — «материал»? А в этой поездке я под его рукой, как под шатром. (Как трудно понять все: я ему — мать, а он мне — врач, отец, что ли? Это как-то ни на что не похоже…)
…И эта, уже 14 месяцев, моя (невралгия на почве остеохондроза шейных позвонков) постоянная головная боль, которой и он тоже не может помочь? Как же это иначе понять, чем Богом посланная болезнь, и ей только одно лечение — терпение?..
Но как нежно карает Бог, милостиво испытывает: боль, но при ней я могу писать, от нее отвлекаюсь — дружбой, встречей с друзьями, радостью о собаке… Правда, я отмечаю в себе некую приглушенность чувств — ведь волнения от встречи с бухтою Коктебеля, с морем, где была и счастлива, и несчастлива на протяжении долгих лет, — волнения во мне — нет? Или только человек может меня взволновать, а природа — уже нет? Или эта немота — не от болезни, а только от возраста? А тот поэт с бакенбардами[207] — неужели забыл сказать обо мне Мусе Изергиной? Не идет ведь… А мне — к ней с постоянной заботой о смене обуви по такой дороге… И вдруг не застану, а может быть, она — в доме, а Джим — пес ее, когда-то щенком у меня на коленях — не узнает у калитки меня, бросится? Вот и вспомнишь тут телефоны московские, которые там выключаешь! Как бы включить от Муси ко мне — теперь… Но пока еще есть время — ее ждать!
И как всё — нельзя, чего ни захочешь — телевидение, «фильм», — а ведь никто из начальства к нам не пришел. В доме-музее Макса про безобразие со столом Макса сказать некому и придется действительно в крымский центр, в газету писать! И кому, как не мне, — нас, друзей Макса, почти уже не осталось! И на вышку нельзя, откуда в 1914 году на затмение солнца смотрели за десяток дней, помнится, до начала войны[208], — «запечатана» вышка; и в летний кабинет Максин — нельзя, где он прятал в войну гражданскую «и белого офицера, и красного командира», как сказано в его «Доме Поэта»[209], — Макс любил повторять строки поэта французского: «Je suis cet harpiste qui passe au milieu des armees» («Я тот арфист, который проходит между армиями»[210]). А как точно пишется слово «арфист», я забыла, не помню… Рука, наверное, сама помнит — любопытно проверить… (Годы уже не читаю ни по-французски, ни по-английски, ни по-немецки, а как я любила — какой, не решить, больше, — эти три языка.) Летний кабинет, наш, где я при Марии Степановне отважилась переспать в 6°, — а у Таиах спал Алеша Шадрин, «мое последнее земное очарование», в 78 лет[211]… Он спешил мне — букет роз в день рождения, шел долго пешком, автобуса не было, он был на 16 лет моложе меня… седой красавец! (Умер от заболевания крови. Мне написал из обеих последних больниц.)