Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда мне случалось проезжать мимо конторы. Смешной козырек и окна занимали свои места по — прежнему, но отчего — то казалось, что у них есть уже новый хозяин. Вывеска, правда, оставалась все та же. Интересно, думал я, куда делась картина, море… Однажды вечером я заметил коричневое пятно света, как бывает тогда, когда включена не люстра, а настольная лампа, поставленная в глубине помещения. Я выскочил из троллейбуса и долго жал кнопку звонка, пока на пороге не появился мужчина в камуфляже, перетянутый офицерским ремнем, на котором висела кобура. Он стер дрему с заспанного лица широкой ладонью и, недоверчиво на меня поглядывая, сообщил, что теперь здесь будет отделение банка, а о прежнем владельце ему ничего не известно. Все телефоны, в том числе и сокровенный сотовый, молчали как обрезанные, и даже “мобильная” девушка, нежным голосом сообщавшая, что “абонент временно недоступен”, больше не откликалась на мои сигналы. И мне все чаще являлась мысль, что абонент в этом мире перестал быть доступен вообще.
Алла уехала в Лондон — я ее не провожал. День этот жил тихо, тоскливо. Один раз она позвонила — меня дома не было, и с ней разговаривал сосед. Он сказал, что звонок был междугородний, однако она ничего не передала и не оставила своего номера.
Весну я провел со стойким ощущением одиночества, таким же стойким, как запах паркетного лака. А это приходило в противоречие с аксиомой рублевского затворника, согласно которой ощущения скоротечны. Город шелушился грязным снегом, мокрыми хрупкими льдинками, отстававшими от асфальта, обертками от мороженого, шоколадными фантиками, не подверженными тлению, и расползшимися пачками от сигарет.
Центр быстро просох, весенний ветер весело его щупал, запуская пальцы в самые потаенные норы. Но на окраинах еще долго бежали ручьи, и мальчишки, перепачканные теплой землей, как и двадцать лет назад, устраивали запруды из веток и щебня, а шумные, крикливые девочки меловыми камешками рисовали на асфальте дворов решетки классиков, в которых, как лица неумелых портретов, улыбались разноцветные цифры. Из жирного и сверкающего под солнцем бурого суглинка выползали к свету желтые одуванчики и неровно становились на хилых мохнатых стебельках; следом полезла трава, одну за одной прикрывая плеши газонов и полян сочной изумрудной порослью.
Тополь клейким, дурманящим ароматом помогал нашим надеждам и мечтам, год от года все более несмелым, все менее решительным.
Я все еще ждал звонка, а может быть, и двух, однако телефон оживал совсем другими голосами, желаниями и приветами. Дважды звонил режиссер Стрельников в надежде разыскать Павла.
— А что, телевизор включается? — не удержался я.
— Телевизор? А — а, телевизор. Да — да, — пробормотал он, а потом сказал: — Да тут такое творится… — и повесил трубку.
Прошлое и будущее еще существовало, обирая одно другое, но самого времени не становилось все чаще, потому что настоящее — это как раз все остальное. Их колеи никогда не пересекаются, они идут рядом, даже если тянутся, тянутся бесконечно, за пределы беспомощного зрения. Как согрешил создатель, какой мир разрушил, когда вздумал сочинить наш, какие возводил напраслины, кого топил в мутной жиже колебаний?
Сутулые вопросы окружали меня плотным кольцом; мне казалось, что прохожие зрят их во плоти и оборачиваются мне вслед. Шагая после работы по вечерним улицам, я следовал средь них, точно знаменитость, окруженная журналистами, и значки, невинные значки, которыми обозначаем мы их на письме, распахнули свои пасти, совсем как “лютые звери” скандинавских древностей, и застыли так навечно, навсегда.
Последний раз я увидел Павла в первых числах мая. Он заметно похудел и осунулся. Я увидел, что он завел себе портмоне, чего раньше за ним не водилось. В одежде бросалась в глаза безразличная неопрятность. Воротник голубой рубашки на сгибе темнел от грязи, а на пиджаке нахальные пятна неизвестного происхождения мозолили даже непредвзятый глаз.
Я проводил его в комнату. Увидев лист писчей бумаги, торчавший в машинке, он усмехнулся, будто припомнив что — то смешное, и щелкнул по нему пальцем.
В течение часа мы пили церемониальный чай, заваривая его прямо в чашках и перекусывая зубами угодившие в рот разбухшие чаинки. Разговор крутился вокруг его дел, большей частью мне непонятных.
Он называл имена разных могущественных людей, среди которых даже памятный Михаил Иванович мог сойти всего — то за подмастерье, но все эти слова были призваны убедить не столько меня, сколько его самого. Он был не из тех, кто сдается без боя, и даже поверженный, едва ли стал бы просить пощады, однако мне все это больше напоминало ущербные заклинания. Видимо, без брата и без денег он действительно мало что мог.
Еще раз я обратил внимание, что выглядел он очень усталым. Его движения были какие — то неохотные, оживали только отдельные части тела — туловище при этом хранило судорожный покой.
— На дне, — пошутил он и показал мне коробку, плотно заклеенную широкими лентами скотча, взял ножницы и освободил крышку. В коробке, завернутый в известную мне тряпку с уточками, покоился укороченный автомат Калашникова — тоже предмет знакомый. С такими мы служили. Павел бережно, как грудное дитя, взял его на руки. — Игрушечка! — восхищенно сказал он и погладил цевье пальцами, чуть дрожавшими от благоговения, словно то была нежная, шелковистая щека дорогого человека. — Покажу тебе, чтобы ты знал. Пусть у тебя полежит пока.
— Что все — таки происходит? — спросил я.
— Уже все произошло, — ответил он нехотя. О своих делах он никогда не любил говорить определенно. — Да, что деньги — барахло, — проворчал он старчески. — Скоро новые наживу. Кстати, тут этот режиссер… — Он достал из портмоне визитную карточку и протянул мне. — Я ему денег обещал. В общем, ты позвони, скажи что — нибудь. Что — нибудь успокоительное… Ты — то кино не собираешься снимать?
— А мне — то зачем? Я ведь не режиссер, — усмехнулся я и вспомнил выражение “бывший скульптор”.
В это время я запрятывал коробку с оружием в груды книг, чихая от немилосердной пыли.
— Едешь? — спросил Павел.
Мне нужно было в университет, и я начал переодеваться. В половине четвертого я закрыл окно, вытряхнул в мусоропровод содержимое пепельницы, и мы пошли к лифту. Когда дверь подъезда за нами захлопнулась, я обнаружил, что оставил дома сигареты.
— Дай закурить, — попросил я.
— Бросил, — сказал Павел. — Пойди купи. Я пока развернусь. — Он мотнул головой в сторону киоска на противоположной стороне улицы.
На тротуаре, чуть завалясь, стояла его машина.
— Сам пока езжу, — буркнул он и звякнул ключами. — Все меня бросили.
Когда я засовывал в карман сдачу — голубую, серую от грязи сторублевку, ветхую, как рубище, проклятый фантик упрощения культуры, — я услышал звук заработавшего мотора, а когда повернулся, то услышал и взрыв. Лужа, прибившаяся к бордюру, вспыхнула оранжевым пламенем, так рекламируют газированную воду — фонтан густого цвета, кажется, прольется с экрана телевизора и затопит комнату праздничными волнами.