Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Куда вас везут? Пожилой просто сказал:
— Расстреливать хотят. Но почему-то в Полоцке. Сначала хотели тут, а потом решили, лучше там. — Помолчал и спросил: — Вас тоже стрелять везут или еще что?
Я не мог смотреть ему в глаза, мне было совестно его огорчать, высказав надежду на лучший исход нашей судьбы, сказал неопределенно:
— Не знаю, нам еще не говорили.
Конвоир помоложе заметил наш разговор и стукнул прикладом карабина по бедру старика, страшным голосом пугающим сказал:
— Юда — капут! — И сразу рассмеялся заливисто, давая понять, что он пошутил.
Второй конвоир приладил доску и уселся со своим товарищем спиной к кабине, чтобы нас всех видеть.
Машина бежала по весенней дороге, и было нелепо сознавать, что по крайней мере двоих из нас везут туда, где кончится их жизненный путь, что это последняя их дорога, а везут их жизнерадостные два немца, смеющиеся и радующиеся весеннему дню.
Среди поля пожилой конвоир постучал по крыше кабины, машина остановилась, он сделал знак нашей группе, что можно слезть, и, отойдя в сторону два шага, показал зачем. Мы обрадовались возможности размять ноги. Вернулись, и молодой конвоир толкнул старика и юношу. Старик даже улыбнулся, настолько, видно, это его мучило. Парень слез, постоял, но ничего не смог сделать. Конвоир толкнул его и довольный собой полез в кузов.
Опять машина пошла через поля, а затем через начинающий зеленеть вербами еловый лес, вербы особенно нежны весной, одетые зеленой пеной; неповторимо березы тянутся из земли живыми струнками, и вздрогнет вдруг тонкое деревце, сместится в сторону… Мы смотрели с большим интересом на лес, представляя себя бегущими, или — здорово бы! — вдруг выскакивают партизаны и… Да что говорить! Но партизан не было, а мы не бросились на конвоиров.
Молодой еврей сидел, свесив голову. Он находился в состоянии шока. Когда объявляют о расстреле, редко кто может не поддаться гипнозу и совершать поступки, доступные здоровым людям. Вот и сейчас, они лежали, полные покорности судьбе, и ждали, когда их привезут в лагерь евреев и будут расстреливать. Единственный случай протеста, о котором я знаю, был у цыган, их тоже расстреливали немцы как бесполезную нацию. Повели в лес семьдесят цыган, часть — женщин с детьми, везли на телегах. Конвой, как привыкли немцы, дали двенадцать человек. Когда заехали в лес, цыганки набросились на конвоиров и буквально загрызли их, дав уйти мужчинам. Сами женщины с детьми погибли. Цыгане, видимо, не подлежат общему закону потери воли после приговора. За все время расстрелов в нашем лагере только один молодой парень закричал: «Да здравствует советская власть! Все равно вас, фашистов, наши уничтожат!» Да, не так все просто в жизни, как нам казалось; даже закричать перед смертью, зная о ее неизбежности. Человеку очень трудно преодолеть себя. Я часто думал над этим, то ли остается в нас всегда надежда, и чем ее меньше, надежды на жизнь, тем больше человек боится сделать активное действие, уменьшающее шансы на жизнь; то ли это шок?..
Навстречу проехали две большие немецкие машины. Несколько раз попадались повозки с полицейскими, ехавшие по обочине. А сейчас пошла совсем людная дорога, мы подъезжали к Полоцку.
* * *
Нас привезли в центр города и возле комендатуры приказали выйти из машины. Конвоиры привели замену себе, сдали нас. Машина со стариком и юношей уехала. Мы стояли на улице и ждали.
Через полчаса вышел сам комендант города и объявил, что мы должны расписать солдатенгейм, то есть солдатскую гостиницу. Тут же два конвоира повели нас в соседний дом.
Ремонт пострадавшего от обстрелов здания (в нем до войны был райком партии) шел полным ходом, маляры белили стены и потолки, ходили немцы, военнопленные разбирали леса, выносили строительный мусор. Нас ввели в большой, наполовину побеленный зал с заваленным мусором и опилками полом. Один из конвоиров ушел разыскивать шефа солдатенгейма. Мы оглядывались и прикидывали, что ждет нас от встречи с шефом.
Из темного проема двери к нам двигалась молодая женщина в сером форменном платье медсестры с ослепительно белым накрахмаленным передником, в белой с красным крестом повязке на голове. Конвоир сказал:
— Это швестер Лизабет, шеф солдатенгейма.
Швестер Лизабет кивнула, и румянец залил ей все лицо.
Переводчика не было, мы сами объяснялись. Стали называть свои имена, спросили, что нам предстоит делать. Швестер справилась с первым смущением и начала говорить, составляя простые фразы:
— Этот зал надо рисовать стены.
Перешли во второй, более квадратный зал, его тоже надо, оказывается, рисовать, здесь будут обедать солдаты и пить немножко пиво. Третья комната была небольшая, из нее сестра хотела сделать комнату отдыха и библиотеку, мы сразу решили, что пока здесь будет наша рабочая комната, о чем тут же договорились с сестрой. Сложили наши сумки и попросили время для обсуждения предстоящей работы. Сестра Лизабет ушла, оставив нас с конвоирами, которые уже удобно устроились в старых креслах.
Мы ожидали всего, что угодно, но не того, что встретили, начиная от начальника и кончая работой, о которой можно только мечтать, — роспись по белой стене! Начали наперебой предлагать темы, но тут же спохватывались — ведь это для немцев! Одно ясно: темы должны быть если не в открытую говорящие против фашизма, то хотя бы о неоспоримо гуманных идеях. В большом зале мы с Колей сразу договорились делать росписи по гравюрам Дюрера, коричневым штрихом по белой стене, это даст возможность делать художественные вещи, и немцы от своего художника не смогут отказаться. Зал для столовой я предложил расписать фигурами танцующих женщин: трактуя плоскостно и стилизуя, можно добиться, мне казалось, нейтрального изображения фигур — ни тебе русские, ни украинки, а скорее немки или что-то среднее. На дверях Коля сделает орнамент, а Володя Шипуля будет его раскрашивать, он по профессии биолог, пусть занимается посильным делом и будет тоже художником. Саша Лапшин по профессии монументалист, но будет помогать мне. Сашка упорно просит дать ему хотя бы одну фигуру, но я никак не могу ему втолковать своего замысла: нельзя допустить, что будут написаны наши женщины, танцующие перед фрицами, пьющими «немножко пиво и шнапс». Сашку гнет желание дорваться до стен и написать так, как он писал бы у себя дома живую русскую женщину. Соглашаюсь, что одну фигуру он напишет.
Делаем эскизы, и уже по Сашкиному эскизу видно, что трудно ему будет совладать с собой. Я тоже хотел бы написать так, как раньше, но этого нельзя делать, и потому прошу конвоиров достать нам немецкие журналы. Один из них очень охотно пошел к сестре Лизабет и принес целую груду журналов. Мы с жадностью смотрим их. Впервые перед нами жизнь немцев, нам интересно, что у них творится во время войны, обсуждаем и лихорадочно ищем подтверждений, что и для них война не мед, рассматриваем фотографии их разрушенных домов, их улиц. Среди рекламных фото я нашел то, что нужно мне для стены.
Вошла русская девушка с кастрюлей супа, пахнущего не так, как баланда, в нем чищеный картофель и макароны. Девушка — в белом переднике и белой повязке, она работает официанткой, зовут ее Люба, взгляд насмешливый: