Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подбежал полицейский, сказал что-то нашему, тот указал на нас. Мы радостно зашагали к проходной.
* * *
Мы идем по улице, оставив за проволокой ужас лагеря, как будто проснулись и кошмарный сон оставил нас, встряхнуться полностью мы не можем, но радуемся, хотя еще и не уверены — что сон, а что явь: может, это сон, что мы в городе и нас ведут два добрых улыбающихся конвоира? Еще совсем рано, в воздухе разлита свежесть, все окутано утренней дымкой, мы идем и мечтаем, что сейчас нас накормят вкусной едой.
Входим в свою рабочую комнату, и сразу нам приносят кастрюлю супа с макаронами, мясо с подливкой. Принесла все Люба, она не может без шуток:
— Ну как, побывали на германском курорте?!
Наши конвоиры опять усаживаются с нами, и опять я замечаю, что Ганс убрал в котелок мясо и захлопнул крышкой.
Вошла швестер Лизабет, вся удивительно свежая, накрахмаленная, красиво лежит платье белое в тонкую серую полоску, это форменное платье немецких медсестер, но на ней оно выглядит как торжественно-нарядное. Лизабет спрашивает, что нам нужно для работы, какие краски и когда мы думаем приступить к работе. Из нас лучше всех говорит по-немецки Володя, но мы все уже научились объясняться без переводчиков, а я, если непонятно, сразу рисую, и делается все ясно. Объясняем сестре наш замысел, рисовать на стене штрихом, и что для этого нужны сухие пигменты, мел и клей. Показываю наброски фигур для малого зала, Лизабет нравится, она кивает, улыбается. Рассказываем, какими орнаментами покроем двери, чтобы они были в стиле росписей, и еще, неожиданно для себя, я вдруг предлагаю сестре написать ее портрет. Я не ожидал, что это предложение так смутит Лизабет, она покраснела, залилась розовым румянцем до самой белой повязки на лбу и сказала смущенно, что не вправе отрывать меня от дела. Я объяснил, что портрет можно делать в обеденный перерыв или после работы и что для него у меня есть кусок бумаги и акварель. Сестра успокоилась и сказала: «Хорошо, потом».
Мы все занялись своими делами. Я делал эскизы, готовил уголь для рисунка. Нам приносили краски, но из этих пигментов трудно будет составить нужные колера.
Опять вечер, и опять белый стол с обилием вкусной еды. Генрих объяснил нам, что сестра не хочет днем, при других, показывать, как нас кормят.
Сегодня мы уже весело шагаем по вечерним улицам Полоцка. С конвоирами установилась дружеская связь, и нас не страшит теперь проволока лагеря, мы ждем, что увидим там Гришу, принесем ему еды, а утром опять уйдем на работу, как в сон, где есть стол с белой скатертью и женская доброта.
Так потянулись дни.
* * *
Через пять дней мы уже приступили к работе на стенах. Пришла Лизабет в комнату, где мы рисовали, и сказала, что хочет спросить нас. Опять она покраснела и серьезно начала объяснять, как плохо, что нам приходится ходить в лагерь, тратить несколько часов на дорогу, лучше это время работать; об этом она говорила с комендантом Полоцка, и комендант сказал, что она может взять нас на поруки, мы сможем жить здесь, в солдатенгейме, вместе со своим конвоем; но мы должны дать ей честное слово, что не убежим, так как она будет отвечать за нас.
— Вы подумайте и скажите, сможете вы дать честное слово или нет.
Лизабет смешалась совсем, речь была длинной и очень важной. Мы понимали, что не работа ее заботит, просто ей жалко нас, каждый день отправляющихся в лагерь, за проволоку.
Остаемся одни, и работа — уже не работа, начинается обсуждение. Конечно, заманчиво дать честное слово и остаться, хоть и с конвоем, но почти на свободе, выбрать момент и бежать, ведь честное слово дано врагу; хотя швестер Лизабет и добрая девушка, но она служит в немецкой армии. Я сказал, что, дав слово, мы не можем бежать, так как слово у каждого одно и безразлично, кому оно дано, другу или врагу. Как тогда верить друг другу? Если дал слово и его нарушишь, объясняя, что это в отношении врага, то нарушишь и дав другу — припечет, найдешь объяснение. Николай меня поддержал, и мы все приходим к решению: пока будем работать у сестры, побег откладываем, но подготовку вести надо.
Вошли Ганс и Генрих, они уже знают, что сказала нам сестра, это касается и их, им нас охранять, с них спросит комендант, если мы бежим. Генрих начинает, как может, объяснять нам, как будет хорошо не ходить в лагерь и жить тут, но мы видим, что его мучает другая мысль: не убежим ли мы? Теперь мы стараемся объяснить им и заверить, что, дав слово, его сдержим. Генрих говорит, что он пацифист, и если мы будем бежать, он стрелять не может; а Ганс — евангелист, тоже не поднимет винтовку, но за это их предадут суду. Мы даем им слово, что бежать не будем. Генрих рассказывает, как его вызвал комендант Полоцка и при чешском полковнике спросил:
— Когда ты жил лучше, до прихода немцев в Чехословакию или после прихода?
Генрих приложил руку, щелкнув каблуками:
— До прихода!
Комендант развернулся и кулаком ударил его в висок, Генрих думал, что упадет, так завертелось перед глазами. А комендант как ни в чем не бывало опять спрашивает:
— Так когда ты лучше жил — до прихода или после?
— После прихода! — пришлось согласиться Генриху. И комендант весело сказал полковнику:
— Видите, как довольны нашим приходом чехи.
— Так что я у него на заметке, — говорит Генрих. — А Ганс, он совсем на плохом счету. В Полоцке он по двум причинам: по возрасту и потому что он евангелист.
Ганс кивает, он очень застенчивый и сам о себе сказать не может, за него говорит Генрих. Гансу и по убеждениям, и по профессии, он дорожный мастер, война совсем не нужна.
Ганс познакомился в Полоцке с русской женщиной, она уборщицей работает в комендатуре, зовут ее Лизабет, то есть Лиза, у нее маленькая дочка. Ганс их очень любит и, оказывается, потому не ест ничего вкусного, что все для них собирает. Написал Ганс рапорт начальству, что у него в Германии разбомбили дом и погибла семья: потому прошу оставить меня в России и определить на работу дорожным мастером. Начальство разобралось, узнали, что и жена у него жива, и дом не разбомбили. Вызвали, дали гауптвахту голодную. Отсидел он десять дней и еще рад, что из Полоцка не отправили, что может он свою Лизабет видеть. Ганс кивает — все, мол, правда.
Для нас раскрылась судьба наших конвоиров и стало ясно их поведение. Не все немцы коричневые, это фашизм всех старается запрячь в свою упряжку, используя и чехов, и своих евангелистов, и других несогласных. А если чуть больше не согласен, то в концлагерь германский попадешь.
Вскоре пришла швестер Лизабет и спросила, даем ли мы слово. Мы ответили, каждый: да, даю слово. Лизабет радостно улыбнулась и сказала, что сейчас мы можем пойти поужинать, а ночевать нас отведут наверх, в комнату, где размещены немецкие солдаты, наши конвоиры придут за нами завтра, так как для них там нет места.
* * *
Никак не можем прийти в себя от свалившегося на нас счастья доброго, человеческого отношения, сидим за столом долго, пока не начинает смеркаться и уже пора идти в комнату, где живут немецкие солдаты, но после всего, что было сегодня, нам кажется, что все дружески к нам относятся, и мы в хорошем состоянии сытых спокойных людей, принявших определенное решение.