Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Протянулся час, и другой, и третий. Теперь Дельта больше не имела пределов, она заполнила весь мир желтой копьевидной осокой, гнездовьями птиц, гладкой водой, вереницами плотных белых облаков.
А потом как будто сдвинулось нечто в мироздании, и небо вдруг оказалось бледненьким, печальным – вечер настиг нас. Постепенно красный свет начал заливать Дельту, становясь все гуще, и вот торчат из густо-багровой воды окровавленные копья осоки, и одинокий крик птицы звучит провозвестником беды. В зловещем свете знакомые лица меняются: красивые кажутся еще красивее, а некрасивые делаются совсем уродскими. Рыжеволосая девица стала страшнее смертного греха, особенно потому, что кокетничала. Гатта мне (потом) объяснил, что так выглядит глупость во плоти. Закатный свет в Дельте не тем страшен, что похож на зарево войны, а тем, что светит прямо в душу, и все спрятанное тотчас начинает светиться в ответ, предательски проступая на лице. Впрочем, иногда это случается и к пользе. Однорукий старичок, к примеру, вдруг явил, каким он был в молодости, без морщин и шрамов. А вот тот незначительный человек, что толкал наш плот шестом, вообще не изменился. Каким выглядел при прямых и белых лучах, таким и остался, когда Дельта побагровела, и свет ее стал коварным. Я решил, что надо бы еще поразмыслить над этим феноменом, когда найду подходящее время.
С других плотов доносились приглушенные голоса, там смеялись, что-то жарили и даже, вроде бы, пели. Я лежал под открытым небом, смотрел, как чернеет, запекается закат и как появляются Божьи звезды, и очень радовался тому, что у нас на плоту старший – Гатта, что я здесь, в задумчивом молчании, а не там, где едят и шумят.
Эта мысль доставляла мне удовольствие, несмотря на всю ее мелкость и суетность. Впрочем, я довольно быстро исчерпал ее и стал думать о звездах. Один только Бог исчисляет их и зовет по именам, и я сильно жалел о том, что Бог не позволил первому человеку нарекать звезды – тогда мы могли бы владеть космосом с чистой совестью и не бояться, что придет хозяин и нас выставит. Со звездами – как с кентаврами: их имена даны человеком самочинно. Поэтому мы никогда не знаем, чего ожидать от звезды.
С этим я незаметно заснул.
* * *
Я проснулся от тишины и тайком открыл глаза. Я часто так делал – на тот случай, если рядом взрослые, которые не преминут тотчас придумать мне занятие.
Но рядом никого не оказалось. Густые заросли камыша чуть колыхались со всех сторон, развеселые блики раннего утра подпрыгивали в просветах на воде, и солнце виднелось еще невысоко. Ни старичка, ни человека с шестом на плоту не было. И соседних плотов – тоже. Да и нашего плота, почитай, почти не оставалось. Для прогулок обычно соединяют веревками блоки по десять синтетических бревен в каждом. Что-то случилось ночью, пока я спал. Веревки лопнули или перетерлись, и часть секции оторвалась. И вот что странно: вроде бы и течения здесь никакого нет, а меня унесло так далеко, что до остальных не докричишься.
Я привстал и завопил от ужаса.
– Что орешь? – услышал я вдруг недовольный голос моего брата.
Я взревел пуще прежнего и бросился его обнимать, не сразу заметив, что на его руке лежит Феано. Я обратил на нее внимание, только наступив на живое.
– Ой! – пискнул я, а Феано тихо засмеялась.
– Ночью нас оторвало, – сказал Гатта. – Те остались стоять на якоре, а нашу секцию унесло. Самое время завтракать.
И он поднял острогу.
Я так и не понял, что произошло на самом деле. Может быть, Гатта нарочно перерезал веревки, чтобы избавиться от общества соседей. А может, это действительно была случайность.
Феано находилась теперь совсем рядом, и я стал ее разглядывать. Холодным, ослепительным утром над Дельтой шествовала тишина. В лесу или в старом доме случается ветхая тишина, в которой живут разные паутинки; а эта была торжественная, с медной нитью в наряде. Феано совершенно тонула посреди великолепия осенней Дельты, но ее это не заботило. Она не суетилась, не боялась происходящего, не задавала вопросов, не пыталась развивать деятельность – вообще не строила из себя хозяйственную. Напротив, она вела себя как гостья: сидела, поджав ноги, и молча смотрела, как Гатта выслеживает в глубине двоякодышащую рыбу. Наверное, ей было зябко, но она не обращала на это лишнего внимания.
Я вдруг сообразил, что плитка с синтетическими углями осталась на другой части плота, и вскрикнул:
– А плитка-то!..
– Будем есть сырую, – сквозь зубы проговорил Гатта. – Соль-то не потеряли?
Вот тут я понял, что брат не рассчитывает скоро выбраться из зарослей, и ужаснулся. А Гатта уже позабыл про меня. В темноте по дну ходила на своих коротеньких ножках рыба и медленно ворочала выпученными глазами. Ее рот непрестанно удивлялся: о! о! Это была старая, жирная рыба. Ее шкура, плотная, с еле заметной переливающейся синевой, покрывала сплошное чувство собственного достоинства. Да-с, не напрасно расстались с жизнью бесчисленные червячки, мошки и даже маленькие жабки. Им тоже – в своем роде, конечно, – есть чем гордиться.
Гатта прикусил губу, чуть переместился на краю плота и метнул острогу. Плот качнулся, пробежала густая волна, которая отозвалась в отдаленных камышах, где вдруг панически заорала какая-то птица.
– Ага! – прошептал Гатта, перехватывая веревку. Вода закипела, рыба яростно била хвостом и передними лапами, а затем у бревен показалась большая костлявая голова. Рыба лязгала зубами. Хвост судорожно загибался то вправо, то влево. Посреди тела торчало древко. Гатта ударил рыбу кулаком по голове, и послышался сильный хруст. Феано ласково улыбалась. Ей было лестно, что сильный, славный юноша ради нее убил такую могущественную тварь, как эта рыба.
Они вместе отрезали рыбе голову и залили бревна лиловой кровью. Солнце тем временем поднялось еще выше, и все вокруг стало чуть менее волшебным, чем ранним утром, сразу после рассвета, хотя все равно – ярким, почти как во сне, где предметы странно увеличиваются.
Подводное течение незримо увлекало нас все дальше, погружая в бескрайнее нутро Дельты. Гатта разрезал ломтями красноватое рыбье мясо и пересыпал их мелкими соляными кристаллами. Работая, он тихонько улыбался и то и дело поглядывал на Феано исподлобья, тепло и покровительственно.
И тогда я понял, что для женщины нет ничего более трогательного, чем мужчина, занятый маленькой женской работой. По крайней мере, так это обстоит для женщин, похожих на Феано.
Мое присутствие ничуть им не мешало – ведь я знал о них все, и не было нужды таиться, так что они, не ведая сомнений, соприкасались руками, и локончики Феано спускались по щеке моего брата. Мы ели рыбье мясо и хрустели белыми, жирными хрящами и кристаллами соли, впивавшимися в десны, как иглы. Феано вытаскивала длинные болотные растения из их мягкого илистого логова, где они мирно дремали сезон за сезоном, и мы снимали коросту с рыхлых, похожих на булки корней. Корни были сладковаты, от них вязало во рту, а после третьего или четвертого начинало тошнить, и мы сосали соль, как леденцы, чтобы отпугнуть дурноту.