Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С возрастом человек мало спит, потому и не видит пространных снов, а если они и появляются, то забывает их. В детстве и молодости чаще приходят сны, причем они нередко определяют настроение человека на весь день.
Помнишь, как часто ты плакала, просыпаясь, в последние месяцы? Сидела перед чашкой кофе, и слезы ручьем текли у тебя по щекам. «Отчего плачешь?» — спрашивала я, и ты, безутешная и хмурая, отвечала: «Не знаю». В твоем возрасте столько возникает мыслей, в которых надо разобраться, столько планов и сомнений.
Наше подсознание не подчиняется никаким приказам, не повинуется обычной логике, и во сне нас посещают преувеличенные, искаженные впечатления дня, смешивая самые глубокие душевные устремления с элементарными потребностями тела. Так, если хочется есть, тебе снится, будто сидишь за столом, а съесть ничего не можешь; если мерзнешь, то кажется, будто оказалась на Северном полюсе без пальто. Если же тебе днем нагрубили, то снится, будто ты — кровожадный воин.
Какие сновидения приходят тебе там, среди кактусов и ковбоев? Интересно было бы узнать это. Кто знает, может быть, в них, пусть даже в одежде индианки, появляюсь и я? А в облике койота — Бэк? Скучаешь ли? Вспоминаешь ли нас?
Знаешь, вчера вечером, когда я сидела в кресле и читала книгу, мое внимание вдруг привлек какой-то странный, ритмичный стук. Оторвав взгляд от страницы, я обнаружила, что Бэк во сне стучит хвостом по полу. У него была такая счастливая морда, что, уверена, он видел во сне тебя. Наверное, ты только что вернулась домой и он радостно приветствовал тебя, а может, вспоминал какую-нибудь особенно чудесную прогулку вместе с тобой. Собаки так тонко чувствуют настроение людей, ведь мы живем рядом с ними с незапамятных времен и стали очень похожи друг на друга. Вот почему некоторые люди и не любят собак. Слишком многое они могут прочитать о самих себе в их преданном, нежном взгляде и предпочитают не замечать их. Бэк в последние дни часто видит тебя во сне.
Мне же не доводится, а может, и вижу, да только уже не запоминаю свои сны. Когда я была маленькая, в нашем доме одно время жила моя тетя по отцу, тогда только что овдовевшая. Она увлекалась спиритизмом и, как только родителей не оказывалось поблизости, уводила меня подальше в какой-нибудь темный уголок и начинала убеждать, сколь всевластна сила ума. «Если хочешь повидаться с кем-то, кто находится очень и очень далеко, — уверяла тетя, — нужно зажать в руке его фотографию, тремя шагами обозначить на земле крест и потом сказать: “Вот и я. Я здесь”». Таким образом, уверяла она, можно вступить в прямой контакт с желаемым человеком.
Сегодня после обеда, прежде чем приняться за письмо к тебе, я так и сделала. Было около пяти часов вечера, а у вас там, наверное, раннее утро. Интересно, явилась ли я тебе? Я увидела тебя в одном из ваших баров, где так много света, кафельной плитки и все едят булочки с вложенной в них котлетой. Я сразу обнаружила тебя в этой пестрой толпе, потому что ты была в кофте с красными и синими оленями, которую я связала тебе когда-то. Но видение промелькнуло так быстро, что я даже не успела рассмотреть тебя, оно было размытым, как в иных телефильмах, и я не смогла заглянуть в твои глаза. Счастлива ли ты? Именно это больше всего меня беспокоит.
Помнишь, сколько мы спорили, решая, правильно ли будет, если я финансирую твое обучение за границей? Ты утверждала, будто тебе совершенно необходимо уехать, чтобы повзрослеть и понять мир, что нужно вырваться из этой удушающей атмосферы, в которой ты росла. Только-только закончив школу, ты пребывала в полнейшем неведении, чем бы тебе хотелось заниматься во взрослой жизни. В детстве у тебя было много увлечений, ты хотела стать ветеринаром, ученым, педиатром, чтобы лечить детей бедняков.
От всех этих желаний не осталось ни малейшего следа. Открытость, какая была у тебя поначалу, с годами словно испарилась. Готовность помочь людям, стремление понять их очень быстро сменились цинизмом, желанием уединиться, упрямо сосредоточиться на своей несчастной судьбе. Если случалось услышать по телевидению о какой-нибудь особенной жестокости, ты смеялась над моим сочувствием пострадавшим, говоря: «Ну чего ты удивляешься в твои-то годы? Неужели не понимаешь, что происходит? Естественный отбор правит миром!»
Первое время, слыша подобного рода откровения, я теряла дар речи, мне казалось, будто рядом со мной сидит какое-то чудовище. Я искоса поглядывала на тебя и все думала, откуда ты взялась такая, я ведь не подавала тебе примеров подобной черствости, я же не могла научить тебя такому. Я ни разу не возразила тебе, однако поняла, что время диалогов прошло и, что бы я ни сказала, все приведет только к конфликту.
С одной стороны, я опасалась собственной слабости, не хотела напрасно тратить силы, с другой — догадывалась, что открытое противостояние — именно то, чего ты искала, что за первой стычкой последуют и другие, все более бурные. Я чувствовала в твоих словах энергию, рожденную высокомерием, готовую в любой момент взорваться, с трудом сдерживаемую. Мое же старание смягчить происходящее притворным равнодушием к твоим нападкам вынуждало тебя искать другие пути.
Тогда ты принялась угрожать мне, заявила, что уйдешь, порвешь со мной все отношения, попросту исчезнешь из моей жизни. Должно быть, ожидала увидеть мое отчаяние, думала, что старуха начнет умолять тебя — останься! Когда же я сказала, что твой отъезд, возможно, самое лучшее решение, ты растерялась и стала похожа на змею, которая, стремительно взметнувшись, уже раскрыла пасть, чтобы ужалить, но вдруг обнаружила, что бросаться-то и не на кого. И ты начала придумывать другие условия, предлагать иные решения, изобретала все новые и новые уловки, но никак не могла ни на чем остановиться, пока с новым напором не заявила мне за утренним кофе: «Еду в Америку!»
Я отнеслась к этому выпаду, как ко всем другим — с вежливым интересом. Не хотела своим одобрением подтолкнуть тебя к поспешному решению, в котором ты не была окончательно уверена. И еще несколько недель ты продолжала убеждать меня, будто тебе совершенно необходимо отправиться в Америку. «Если уеду туда на год, то по крайней мере выучу язык и даром не потеряю время», — упрямо твердила ты. И ужасно сердилась, когда я замечала, что потеря времени — это не так уж и существенно. И совсем разозлилась, когда я сказала, что жизнь — это вовсе не бег на спринтерскую дистанцию, а стрельба по мишени: важно не сколько ты выиграешь минут, а попадешь ли в цель. Чашки, стоявшие перед нами, ты отшвырнула одним махом и тотчас же разрыдалась. «Глупая! Какая же ты глупая! — закричала ты, закрыв лицо руками. — Глупая, как ты не понимаешь, ведь именно этого я и хочу».
Несколько недель мы жили подобно солдатам, которые, запрятав на поле мину, стараются не наступить на нее. Мы знали, где она зарыта, и обходили это место, притворяясь, будто опасаемся совсем другого. Когда же мина все-таки взорвалась и ты в слезах заявила, что я ничего не понимаю и никогда не пойму, мне пришлось сделать невероятное усилие, чтобы скрыть свое смятение.
О твоей матери, о твоем появлении на свет, о ее смерти — обо всем этом я никогда ничего не рассказывала тебе, и ты, естественно, полагала, будто для меня все это давно уже не существует и не имеет ни малейшего значения. Но твоя мать была моей дочерью. Этого ты не учитывала. А может, и учитывала, но скрывала, иначе чем объяснить твои косые взгляды и слова, исполненные ненависти. О матери ты, конечно, не помнишь ровно ничего, ведь ты была слишком маленькой, когда она умерла. Я же, напротив, храню в памяти все тридцать три года ее жизни, тридцать три да еще девять месяцев, которые носила ее под сердцем.