Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы знакомы с влиятельными людьми? Как живут сейчас эти богачи?
Переводчик, темноволосый стройный молодой человек, захотел продемонстрировать генералу свое знание французского языка:
— Я продолжу допрос по-французски!
— Спросите генерала, могу ли я воспользоваться стеклом от моих очков. А то я совсем ничего не вижу. Мои очки разбились, когда меня брали в плен.
— Пожалуйста.
Я использую стекло от очков как монокль. Оказывается, я нахожусь в просторной русской избе с огромной печью. Коренастый генерал с обритой наголо головой чем-то похож на добросовестного бюрократа. В нем нет ничего от честолюбивого Наполеона. Почти смущаясь, он прерывает допрос. Нет никакого смысла играть перед ним комедию. Я снова прячу свой монокль в карман.
Позже так позже! Вот такое странное развитие получает мое пребывание в плену. Всего лишь час тому назад меня собирались расстрелять. А сейчас я жив. Я могу констатировать это со всей определенностью. Ну что же, значит, поживем еще!
В темноте я опять сижу снаружи, у серой стены избы, в которой генерал приказывает своему ординарцу подбрасывать в печь одно полено за другим. Внутри по очереди допрашивают всех пленных. В ожидании допроса мы сидим в длинной очереди на улице. Меня охватывает непреодолимая усталость. Неужели этот день так никогда и не закончится?
Очевидно, для проходящих мимо русских солдат мы представляем собой некую диковинку. Один из этих медведей в ватнике разрешает каждому из нас скрутить себе толстую самокрутку. Я впервые в жизни пробую зеленоватую махорку, завернутую в газетную бумагу.
— Русский табак гут, камрад?
— Замечательно! — Хотя мне противно до тошноты. Но раз уж они решили посмеяться надо мной, то и я готов подыграть им и смеюсь вместе с ними.
— Русское обмундирование гут, камрад! Немецкая форма нике гут!
Ого, это наше-то обмундирование им не нравится?! Вот этот теплый зимний комбинезон, в котором можно часами лежать на снегу, если хорошенько затянуть шнуровку на запястьях и поглубже натянуть капюшон, и он им не нравится? (Немцы сделали выводы из зимы 1941/42 гг., и в дальнейшем в войска поступало достаточно практичное зимнее обмундирование. — Ред.)
Ого, да посмотрите только на наши фетровые ботинки с прочной кожаной подошвой, а потом сравните их со своими дырявыми развалюхами (валенками. — Ред.).
У нас всех вскоре отбирают наши отличные фетровые ботинки, мол, в лагере вы скоро получите другие. Ведь им же надо на фронт. А для нас война уже закончилась — так считают эти медведи. С шумом и гамом они продолжают свой путь. Прежде чем уйти, один из них отсыпает нам целую горсть махорки.
— Война нике гут, камрад! — говорит он.
Потом проносят на допрос раненого фельдфебеля, лежащего на носилках. Уж не наш ли это?
Вскоре становится сыро и холодно.
Потом под конвоем трех русских автоматчиков наша группа медленно бредет в ночи. На какой-то разбитой дороге мы пьем из лужи. Все пропахло этим противным моторным маслом. Снег. Воздух.
Нам навстречу один за другим движутся танки. Кажется бесконечной колонна трехосных американских грузовиков.
Положение безнадежно. Германия проиграла войну. Меня начинает знобить.
Видимо, вредно есть снег, но я продолжаю жадно глотать его.
Один из нас, высокий парень из Гамбурга, начинает плакать. Он не может больше идти. Он ранен.
Конвой ругается и угрожающе размахивает автоматами.
Но мы подбираем несколько толстых палок и несем товарища на этом жалком подобии носилок. Попеременно по четыре человека. Так мы можем разбиться на три группы, которые постоянно сменяют друг друга.
— Ребята, помните о фронтовом братстве! Мы же не можем бросить его здесь!
На следующее утро наша колонна встречает большую легковую машину. Какой-то гражданский в желтом полушубке, сидящий рядом с водителем-красноармейцем, высовывается из кабины:
— Хотите вот так дойти до Москвы, да?
Оказывается, это кинооператор. Он выбирает самых измученных из нас: худенького восемнадцатилетнего паренька с маленькой птичьей головкой и огромными испуганными глазами, еще одного с окровавленной повязкой на голове и тому подобное. Выбранных солдат заставляют тащить носилки с раненым для московской кинохроники. Очень убедительная картина.
— Ребята, помните о фронтовом братстве! — Я снова и снова обхожу нашу колонну. Никто не хочет больше тащить на своих плечах тяжелого гамбуржца.
Ни у кого нет ни крошки хлеба. У некоторых из нас уже начался понос от съеденного снега. На ногах у нас растоптанные дырявые русские валенки.
В конце концов нам удается избавиться от носилок. Мы устанавливаем их на русский танк, который направляется в тыл.
Однако потом мне и еще троим товарищам приходится бежать за танком и снимать носилки с раненым гамбуржцем. Мы уже совершенно выбились из сил!
Но мы не можем увильнуть и бросить нашего товарища на произвол судьбы: надо помнить о фронтовом братстве! Нас может спасти только чудо, оно должно произойти. И чудо происходит: когда мы ближе к обеду делаем привал на этом тернистом пути, выясняется, что гамбуржец совсем даже и не ранен!
Однако мало кто из нас решается сказать ему:
— Как ты мог так поступить с нами, вынудив нас тащить тебя на своих плечах всю ночь?
И только Красная Крыса говорит мне:
— Мы сами в этом виноваты!
И я не кричу в ответ:
— Какая же свинья этот гамбуржец! Какая мерзкая свинья!!
Я не убиваюсь понапрасну, а лишь чувствую огромную усталость во всем теле. От бессонной ночи мои глаза слезятся и горят, словно в них попал песок. Я присаживаюсь на корточки рядом с Красной Крысой и удивленно спрашиваю его:
— Ты так считаешь?
Наконец-то самый долгий день и самая долгая ночь моей жизни закончились.
На третий день постепенно все налаживается, и уже можно составить себе более полное представление о нашем положении. Во всяком случае, нам дают поесть. До тех пор, пока мы не прибудем в лагерь для военнопленных, дневная норма питания составляет около литра жидкого супа и триста граммов черствого хлеба. Но в те дни, когда мы рубили дрова для русской полевой кухни, нам дали на ужин немного горячего чая.
Само собой разумеется, дрова мы кололи на улице перед загоном для коз, в котором нас, примерно дюжину пленных, держали под замком.
Конечно, мы старались, чтобы огонь, который нам разрешали разводить в этом хлеву с дырявой крышей, никому не причинил вреда. Когда становилось темно, мы тщательно закрывали костер со всех сторон, чтобы не привлечь внимание немецкой авиации.