Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При таком скептицизме Банзен не мог, конечно, стать человеком партии. Безусловно чуждый национал-либералам, он не примыкал к более левым группам, потому что „незрелый радикализм“ их прессы был ему не менее чужд, чем „рабский“ тон какой-нибудь „Kreuzzeitung“18. Временно он примыкал к так называемым „свободным консерваторам“ (Freiconservativen). Эта партия казалась ему наиболее благородной по духу и искренно защищающей свободу мысли и школы. Но скоро он увидел, что защита эта далеко не последовательна, и партия эта слишком старается занимать всегда „примиряющую крайности“ позицию. „Ну, а к дипломатическому салону я никогда не подходил“. Банзен гордится званием „дикого“, „никому не закабалившегося“ (nulli mancipi adstrictus)19.
Банзен в сущности не понимал, что такое политическая борьба. Он не был способен к неизбежной для политического деятеля „упрощенности“ и „жестокости“. Борец на деле, он был индифферентист в принципе, злейший враг всяких „программ“ и „планов“ идеального жизнеустроения. Допуская в политике (подобно отцу) гораздо бо́льшую терпимость, чем в философской полемике, он тем самым рассматривал ее, как некую надстройку, определявшуюся „основами“, — внутренней жизнью личности. Можно сказать, что „политика от сердца“ Банзена была просто — социальной педагогией; он всегда оставался пропагандистом определенной идеологии, воздействующим на отдельные души, не на массу.
Но что такое был Банзен, как педагог? Читатель уже отчасти это знает. Чуткость к чужой индивидуальности во всей ее полноте — вот лозунг преподавательской деятельности Банзена и родившейся из нее „педагогической“ по преимуществу „характерологии“. На место „поверхностного распределения“ детей по расплывчатым категориям, педагог должен проявить любовное внимание к малейшим проявлениям детского существа. Решаюсь привести большую выписку из „Очерков характерологии“, которая, помимо своих внешних достоинств, важна, как profession de foi Банзена-педагога и кое-что объясняет в истории его отношений к друзьям и литературным противникам.
„Искание шаблона — болезнь, распространенная гораздо больше, чем мы хотим признаться себе и другим; никогда не обманывающий симптом этой болезни — постоянные наши вздохи: „мы обманулись в том или другом человеке.“ И так будет всегда, покуда громадное большинство не перестанет пользоваться невероятно малым количеством сравнительных мерок. Если зрелый человек так легко изготовляет свои приговоры по отношению к зрелым же людям, как можно от него ждать, чтобы он проявил бо́льшую способность различения и, следовательно, больше справедливости по отношению к мальчикам, у которых все бросающиеся в глаза свойства даны обыкновенно лишь в едва заметных зародышах. У того, кто сам не отличается ничем „особенным“ (Markiertes), откуда возьмутся щупальца, которыми он сможет нежно и бережно коснуться складок и складочек чужого существа. У того, кто сам до зрелых лет остается вечно зеленым и гладким, свеженьким существом (Frischling), откуда явится понимание складки в углу губ мальчика, на которой уже дрожат следы будущего разочарования в жизни (des Zerlebtseins). В чем-нибудь таком нетерпеливый невежда, конечно, увидит лишь пустое упрямство и самомнение, между тем как внимательно прислушивающийся почует под жесткою корою трепет души, мягкой в самой глубине своего существа и только сжавшейся из робости, и именно таким пониманием приобретет всю ее любовь“20.
Идеал чуткости, здесь очерченный, необычайно высок. Удалось ли его провести в жизнь Банзену и приобрести любовь учеников? Иногда кажется, что да. Он говорит об уважении учеников к его „жажде“ правды, о безусловном доверии; утешает себя мыслью, что здесь, среди молодежи, нашел он своих истинных последователей и готов даже помириться с утратой надежд на профессуру: все равно ведь не ужился бы он с цеховыми „александрийцами“ и „византийцами“. Но далее оказывается, что с течением времени все реже находил он любимцев; что постепенно приучился прибегать к наказаниям, а сыновей своих местных врагов изводил придирками в изысканно-вежливой форме. Отчасти это было просто следствием усталости и озлобленности под влиянием жизненных неудач, но доля причины лежит в самом методе Банзена. Надо иметь в виду, что наш философ считал характер в зерне прирожденным. Это наложило на всю его педагогическую практику отпечаток некоторой пассивности. Он учит „прислушиваться“ (lauschen), но не „действовать“ (wirken) и лозунгом своих „очерков“ выбирает слова Гете:
„Bilde mir nicht ein ich könnte was lehren
Die Menschen zu bessern und zu bekehren“21
Банзен сам впадал в тяжко-искупаемый грех „погони за шаблонами“ (Schablonirsucht), безмерно идеализируя людей. Ожесточенный враг логических схем, он, по собственному признанию, часто создавал в своей фантазии целостный образ человека, дополняя отрывочную интуицию цепью умозаключений. Буквальное понимание „проникновения в чужую индивидуальность“ отрезало ему путь ко всякому иному роду отношений кроме задушевного. Несмотря на всю свою терпимость, Банзен просто органически не понимал „объективного“ отношения к другому человеку: это казалось ему игнорированием живой личности.
Такого рода взаимным непониманием объясняется, между прочим, тон Банзеновой полемики с Гартманом и вся история их отношений22. Характеры философов были слишком различны: Банзен — „философ сердцем“, Гартман — более спокойный и холодный диалектик. Гартман (как мы уже знаем) высоко ценил Банзена, как мыслителя, и не раз выражал сожаление, что „такую силу заставляют мыкать горе (verkümmern) в далекой Померании“. Между тем, читая полемику Банзена, можно подумать, что Гартман его жестоко оскорбил, просто-таки втоптал в грязь, высмеял... Все дело в том, что Банзен с глубокой искренностью считал свое основанное на интуиции понимание мира единым истинным и не удовлетворялся „половинным“ признанием23. Сам надломленный и терзаемый сомнениями, Банзен не выносил „здоровых“, „оптимистов по натуре“. „Патологический“ и „анормальный“ — вот два волшебных словечка, с помощью которых можно отделаться от чего угодно. „Кто не таков, как они сами, того