Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последовал обмен ничего не значащими любезностями, а потом она поразила меня тем, что отдалась мне без всяких церемоний, словно акт этот не имел для нее никакого значения.
Но я никогда не забуду оттоманку на крытой галерее ее дома, то, как под стрекот цикад я в первый раз поцеловал ее и распустил пояс ее широкой накидки, и легкий трепет воздуха, поднятый крылышками ее ручного воробья. Птичка без устали кружила над нами, намереваясь опуститься на нас всякий раз, когда мы замирали в неподвижности. Я помню, как в ушах у меня отдавался шорох крылышек, а крошечные коготки царапали мою спину. Царапины, которые я обнаружил там впоследствии, вполне могли остаться после этого.
Мне кажется, что все происходило очень медленно, потому что я не спешу, мысленно представляя себе первый день, который обнаженная Клодия провела в моих объятиях. Все происходящее походило на долгий и неторопливый пир с девятью или десятью переменами блюд. Одни насыщали меня до отвала; другие лишь разжигали аппетит в предвкушении того, что должно было последовать за ними. Спустя некоторое время я перестал тревожиться о том, что нам могут помешать. По тому, как сосредоточенно Клодия занималась со мной любовью, я понял, что она устроила все таким образом, дабы насладиться мною сполна, испытать мою силу и свести предварительное знакомство. Оттоманка то представлялась мне бассейном, в котором она вознамерилась утопить меня, то парила над землей. Я оставался у нее до тех пор, пока над нами не взошла тусклая ущербная луна. Слепая ночь таращилась мне в спину, пока я, едва переставляя ноги, брел домой.
Объятия ее были страстными и горячими; ростом она почти не уступала мне, сытая и полная сил. Сладость ее дыхания смешивалась с изысканным запахом благовоний, которыми она умаслила волосы и брови. Я задыхался в этих ароматах и тонул в объятиях ее рук, которые скорее исследовали мое тело, нежели ласкали его. Груди ее оказались тяжелыми и куда менее отзывчивыми, нежели я себе представлял, но ощутить в своих ладонях то, о чем я лихорадочно мечтал последние сорок восемь часов, было для меня достаточной наградой. Я вполне отдавал себе отчет в том, что она старше меня по меньшей мере на пятнадцать лет. Но вместо того, чтобы внушить мне отвращение, факт сей лишь заставил меня почувствовать себя взрослым, словно я не просто вступил в пору зрелости, но и Рим, а с ним и весь мир раскрылись передо мной. Как-то вдруг все мои подростковые желания и увлечения воплотились в грубую и приземленную мужскую похоть.
Ее холодность… очаровывала и пленяла. С самого первого мгновения она опьянила меня и вскружила мне голову, и я влюбился в каждую часть ее тела, как и все прочие до меня. Точно так же, как все те, кто был у нее раньше, и те, кто будет потом, я смущенно вспоминаю, как меня распирала словоохотливость. Я сгорал от нетерпения поведать всему миру о том, что спал с нею, и еще более красноречиво описать, как уже начал страдать от этого. В тот вечер я написал свою первую поэму.
Но был ли я счастлив тогда? Хоть на мгновение? Быть может, когда впервые ворвался в нее? Если ты обратил внимание, я говорю лишь о ее теле, а не о словах. Мы не обменивались ласковыми глупостями, и губы наши были заняты тем, что терзали друг друга. Все происходило как-то обезличенно и бесстрастно. Даже жар наших объятий угасал в ее суровом молчании. Она не издала ни единого стона; единственным признаком того, что я сумел преодолеть ее froideur[13], стала одинокая капелька пота на верхней губе. Но даже и та могла принадлежать мне и сорваться с моего залитого слезами лица; я, видишь ли, всегда плачу в самый последний момент. То были слезы предвидения, хотя, слишком занятый и утомленный, я не мог осознать, о чем плачу.
Она решила, что с нее довольно, и властно оттолкнула меня, так что я свалился с оттоманки, пряча смущение под робким смешком: мне было не так унизительно воображать, будто с ее стороны это был игривый жест. Разгладив свое облачение, она совершенно нормальным голосом заговорила со мной об обыденных вещах: о скандалах в городе и банях. Я уверял себя, что смех ее стал чуточку более хриплым и интимным, чем до этого. О том, что произошло между нами, сказано было очень мало и в основном мною. Ее самообладание не позволяло мне высказать все, что я хотел, а это, безусловно, означало, что я влюбился без памяти.
Я знаю лишь, что доставил ей удовольствие, поскольку за первым свиданием последовали и другие. Их было много. Но она никогда не была более дружелюбна, чем во время первой нашей встречи, и на публике ничем не выдала наших отношений. Женщина, которая любит, не может не выдать своих чувств, а Клодия без труда соблюдала правила приличия.
Я не мог обманывать себя тем, что покорил ее сердце. Тем не менее, как ты понимаешь, – я владел ею. И был чрезвычайно горд собой. Я был любовником самой желанной женщины во всем Риме!
Теперь у меня было о чем писать.
В своих стихах я стал называть ее Лесбией. Так ребенок придумывает название тому, чего отчаянно жаждет, словно от этого его вожделение обретает законную силу. Например, отражение солнца или луны в воде. И мое обладание Лесбией было столь же эфемерным. Это прозвище стало самым большим комплиментом, который я мог даровать ей. Женщины с острова Лесбос считаются самыми утонченными и совершенными на всем свете; кроме того, о чем свидетельствует их живое воплощение – поэтесса Сафо, они обладают изысканной изощренностью, поэтическими наклонностями и нежной страстностью. Я вовсе не вкладывал в него второе значение, феллаторическое…[14] Прости меня, если тон мой, коим я объясняю тебе недомолвки, кажется тебе покровительственным. Не знаю, обсуждают ли подобные вещи в провинции и военных лагерях.
Воробей Лесбии, сандалия Лесбии, поцелуи Лесбии… Я поклялся, что наши поцелуи будут чем-то бóльшим, чем песчинки на пряных и ароматных берегах Кирены[15]. Слепящий жар солнца, власть и могущество Рима – все растает в огне нашей страсти. Я похвалялся, что сообразительность ее ручного воробья и его осторожные атаки на ее пальчик превратятся в ничто по сравнению с теми плотскими удовольствиями, что я сумею предложить ей.
Итак, я тоже стал солдатом, Люций. Сочинение стихотворений, посвященных Клодии, превратило меня в военачальника над словами!
Теперь я – уже заслуженный ветеран. Сначала я прогоняю слова маршем и выстраиваю их в боевые порядки. Затем я говорю: «Итак, слова, исполняйте свой долг и служите!» И они выступают в путь, иногда сразу же попадая в цель, а иногда рассыпаясь недомолвками с сексуальным подтекстом, дурно рифмованными и лишенными смысла.
Поначалу мне казалось, будто я изобретаю новые чувства и ощущения, например «судорожное сжатие сердца» или «щебечущий трепет над моей обнаженной спиной», но все эти образы – лишь пешие солдаты старых чувств. Поэтому я всегда возвращаюсь к пяти великим генералам.