Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всякий раз, собираясь писать новую поэму, я призываю их к себе и говорю:
– Губы! Нос! Глаза! Кожа! Уши! Скажите мне, что сделала с вами Клодия! Подумайте и тотчас же доложите мне!
Шаркающей походкой они удаляются обдумывать мой приказ и возвращаются с докладами. Я готовлю восковые дощечки и берусь за стило.
– Губы первые! – говорю я. – Что она сделала с вами?
– Изнасиловала нас, господин.
– Нос?
– Изнасиловала… духи…
– Довольно, – перебиваю я его. – Кожа?
– Изнасиловала до смерти.
– Уши, вас тоже?
– Этот голос…
– Скучно! – заявляю я им. – Расскажите мне что-нибудь новенькое об изнасиловании.
В конце концов им это удается. Губы приносят мне воспоминания о поцелуе, нос – память о благовонии, и постепенно все это складывается воедино. Я пишу и стираю слова с восковой дощечки до тех пор, пока меня не охватывает чувство узнавания, пока я не начинаю видеть, как мои чувства парят в этом жемчужном зеркале.
Я заканчиваю работу над стихотворением только тогда, когда уже не могу подойти к нему снова и захватить его врасплох. Если же, перечитав его, я говорю: «Ага! Есть!» – значит, оно готово. Стихотворение уже сражается самостоятельно. Оно более не нуждается во мне и идет в мир само по себе.
Чтобы принести мне славу и сделать знаменитым.
Чтобы все узнали о том, что в этом хваленом городе шлюх появился еще один поэт, которого надо кормить.
…Но в обмен награжу тебя подарком Превосходным, чудесным несравненно! Благовоньем – его моей подружке Подарили Утехи и Венера. Чуть понюхаешь, взмолишься, чтоб тотчас В нос всего тебя боги превратили.
Когда Венецию окутывает густой молочный туман, город начинает разрушаться. Глаз видит тусклые мазки силуэтов, в которых проступают первые наброски архитектора: скелеты palazzo[16], какими он видел их на бумаге, когда они жили еще лишь в его мечтах. А потом, когда дымка поднимается, эти здания вновь обретают плоть и кровь, словно отстроенные заново. Но, пока этого не случится, жители Венеции отыскивают себе дорогу носом.
В сгустившемся воздухе каждый дурной запах и благоуханный аромат усиливаются многократно. Каналы пахнут бараниной и скошенной травой, испарения над вечным прибоем дышат темными морскими глубинами, новорожденные благоухают мышиными норками, а женщины – своими желаниями.
Когда город накрывали морские испарения, на улицах становилось темно; неизменно освещенными оставались лишь cesendoli, маленькие часовни Девы Марии, да вплоть до четвертого часа утра горели немногочисленные лампы под сводчатыми галереями. Немощеные улицы были изрыты ямами и канавами; деревянные мосты могли обрушиться в любой момент, отчего туман, уже и так пропитанный обещаниями опасных и удивительных встреч, становился лишь еще более угрожающим и восхитительным.
Туман поглощал звуки, отрыгивая их мягкое эхо. Город, покачиваясь, словно колыбель на воде, терял слух и полагался на одно лишь обоняние, словно крот. В такие дни женщины и мужчины, бредущие по улицам, напоминали лунатиков с раздувающимися ноздрями, широко расставленными пальцами ног и обострившимися до предела животными чувствами.
Туман лепил потайные карманы, сталкивая вместе случайных прохожих на улице, на краткий миг соединяя продавцов светильников, разносчиков жареной рыбы, шерсточесов, изготовителей масок, вытягивальщиков ткани и чеканщиков. Он расступался, обнажая неожиданные сценки, которые вскоре вновь подергивались туманной дымкой: толстого флейтиста, похожего на страдающего запорами, но одаренного ребенка, складывающего губы трубочкой, чтобы подуть на ложку; scuole of battuti – флагеллантов, бродящих по городу с закрытыми лицами и обнаженными спинами и истязающих себя железными цепями и розгами; кошку и кота, занятых произведением потомства.
Или из тумана вдруг выступала морда огромной ухмыляющейся свиньи. Прошло совсем немного времени после того, как сенат запретил выпускать на волю маленьких поросят, но они по-прежнему сеяли хаос и разрушение на улицах. Свиней, которых должны были кормить истинно верующие, лишь изредка подкармливали монахи монастыря Святого Антония. Животные жирели и свирепели, невозбранно угощаясь тем, что приходилось им по вкусу. Когда туман мариновал их щетину, накрывая их с головой, они становились шаловливыми и игривыми, сбивая с ног неосторожных прохожих и отправляя их в каналы с ледяной водой.
В такие дни мужчины, любившие Сосию Симеон, спрашивали себя, что она поделывает, потому что знали ее. Они знали, что, повинуясь минутной прихоти, она запросто и не задумываясь, может изменить им всем до единого. И осенью 1467 года, когда город накрыл первый туман, именно этим она и занималась с вельможей средних лет, с которым только что разминулась на глухой улочке в районе Мизерикордии.
Она заметила блеск желания в его зеленых глазах и характерную впадину на груди, когда он соткался из тумана: он сам мог не сознавать этого, но Сосии было ясно, что Николо Малипьеро срочно нужна женщина. Она мгновенно приоткрыла свою накидку, чтобы его ноздрей коснулся ее теплый запах дикого животного. Ее аромат протянулся по белому влажному воздуху, осязаемый, словно указующий перст.
Аристократ, на которого наткнулась Сосия, телосложением и сам походил на кабана, толстый и неуклюжий. Когда Сосия приблизилась к нему, у него перехватило дыхание. Она же замедлила шаг, а потом и вовсе приостановилась, глядя ему в глаза. Аристократ тоненько заскулил, а потом с непривычной для себя резкостью схватил ее за запястье и потянул. Его красная мантия сенатора окутала их кровавой волной.
– Как тебя зовут?
– Сосия.
– Ты кто? Ты зачем…
– Ты – венецианец?
– Да.
Сосия улыбнулась.
– С‑сколько?
Она ничего не ответила, увлекая его за собой в переулок, и распахнула накидку. Туман в мгновение ока отделил их от остального мира. Он содрогнулся у нее между ног, глядя ей в глаза невидящим взором, когда она на мгновение зажмурилась, покачиваясь на его черенке, как будто намереваясь сорвать с земли полевой цветок. Он закричал, прикусив язык и понимая, что такого удовольствия не испытывал еще никогда в жизни. По щекам его текли слезы.
* * *
Взяв ее, он не испытал облегчения. Николо Малипьеро вновь и вновь растерянно лепетал: «Когда? Сколько?», пока семя застывало у нее на бедрах, а они стояли, тесно прижавшись друг к другу в дверном проеме, окутанные туманом, словно теплым одеялом.
Сосия сказала:
– Реши сам, сколько я стою, понятно?
– Я не могу этого сделать. Я должен узнать тебя. Это… очень важно. – Голос его сорвался, и в нем зазвучали стыдливые умоляющие нотки.