Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но всё-таки — где я, и что со мной случилось? Это — точно не моё тело. И никак не мой дом.
Совершенно неожиданно мои пальцы вдруг разжались и руки самопроизвольно дважды звонко хлопнули в ладоши. Тут же я услышал молодой повелительный голос:
— Эй, кто там? Одеваться!
Не мой голос. Но, тем не менее, крикнул это именно я! Или, вернее, человек, в чьём молодом теле я каким-то непостижимым образом находился.
«Ну вот… Раздвоение личности» — мелькнула мысль и я, словно камень в тёмную торфяную воду, ушёл в илистую темноту…
Вновь я пришёл в сознание… Нет, не так: моё сознание вновь вернулось в разум в момент, когда человек, в теле которого я оказался, быстрым шагом двигался по широкому коридору с толстыми оштукатуренными станами, расписанными древнерусскими мифологическими сюжетами: всякие птицы Сирин (или правильно говорить — Гамаюн?) между деревьями, схематичные, будто тульские пряники, всадники верхом на красных конях, цветы и травы совершенно сказочного вида. Не могу никак понять: не то я оказался после взрыва на какой-то съёмочной площадке, не то, как в фильме про Ивана Васильевича и Шурика, и вправду очутился, «пронзив время и пространство» в тереме времён Ивана Грозного? Впрочем, терема вроде бы были деревянные? Ну, значит, в палатах… Хотя, скорее всего, не в палатах, а в палате: лежу сейчас на железной кровати без памяти, а все эти интерьеры, старинная одежда, новое молодое тело — всего лишь бред бодрствующего подсознания.
Да, это вернее! Это сон. Очень явственный и подробный в деталях, но всего лишь сон. А раз я не могу проснуться — то почему бы не поглядеть, что там мне покажут, как в кинофильме? Тем более, что пока сознание больше не проваливается и есть возможность наблюдать глазами, как говаривала моя младшая невестка, «реципиента». Любила Олька-покойница умность показать. А что, зря, что ли, на доктора выучилась? Мать у неё только при ликбезе[6] читать принялась, и подпись ставила как курица лапой, зато из троих дочек — две высшее образование получили, хоть и росли без отца: помер через последствия фронтовых ранений.
А глаза уже привыкли к мечущемуся свету факела, который кто-то невидимый несёт за моей спиной, громко цокая по деревянным плахам пола сапожными подковками. Иногда краем глаза замечаю чужое запястье над красным краем рукава, но мой «теловладелец» даже и не пытается обернуться и поглядеть, кто там ему прислуживает. Видать, привык к такому. Ну, судя по костюму, тело моё принадлежит человеку не бедному, так что ничего удивительного: «господа» только тогда господа, когда у них имеются слуги. А без того, пусть хоть у тебя десяток предков-панов в роду насчитывается, но если всего имущества — штаны да шашка, то ты не «господин», а гольтепа бесполезная. Самый бедный мужик себя своим трудом прокормить может, ещё без учёта того, что с него все, кому не лень, семь шкур дерут, а такой вот «пан» голоштанный — от него какая польза? Только небо коптит.
Из-за поворота навстречу вышла живописная троица в таких же «сказочных» костюмах: впереди шествовал самый натуральный боярин в тяжёлой, крытой зелёным сукном, шубе, с высоким расшитым золотом воротом размером со спинку детского стульчика и такими же золотыми оплечьями, сверкающих в факельном свете не хуже маршальских погон. Рука, обтянутая красным рукавом, просунутая в длинную прорезь рукава этой шубы, крепко стискивала посох с его рост (если, конечно, не считать высокой бобровой шапки сантиметров тридцати пяти высотой). Благообразное лицо с хитрыми карими глазами было окаймлено густой, но аккуратно подстриженной бородой и столь же густыми усами под прямым породистым носом.
Чуть позади боярина шли двое бородатых мужиков, каждый в толстом стёганом доспехе с нашитыми на груди металлическими пластинами — по-моему, такой называется тегиляем. Один держал над плечом начальства горящий факел с железной «корзинкой» на рабочей части, второй, повыше, тащил на плече совершенно музейного вида карамультук[7] в паре с металлической сошкой-рогулькой[8]. Наискосок груди, как пулемётная лента у матроса из революционных времен, у дядьки висела перевязь с полудюжиной длинных деревянных подвесок.
Похоже, троица не ожидала встретить меня с сопровождающим: глаза боярина забегали, он дёрнулся, как бы собираясь развернуться и удрать. Но тут же низко склонился, в поясном поклоне. Тут же, содрав с голов шапки, переломились в поясницах и его слуги.
— Здрав будь, Государь! — Выпрямившийся представитель феодальной верхушки стоял, смиренно опустив взор, но костяшки пальцев, вцепившиеся в посох, заметно посветлели, как будто он непроизвольно норовил сжать кулак. Странно…
— И тебе здравия, княже Димитрий Иоаннович! Чего ты взыскался в сию пору, почто по сеннице бродишь в час неуказанный?
Странное звучание! Вроде и по-русски, но слова будто из «Псалтыри». Давненько я такого не слышал… Мой «сосед» по телу, которого, оказывается, величают «государем», вопрошает собеседника требовательно — явно имея право спрашивать, — но не сурово. Скорее для порядка, чем с желанием «вставить фитилЯ».
— Не вели казнить, Великий Государь! Аз, холоп твой, службу твою исполняя, уже всё прознал, яко набат прослышал. То во граде ненароком пожар приключился, вот народишко и шумит. Не об чем, Государь, беспокоиться!
— Пожар, говоришь? А где горит-то? Не дай Всевышний, на нас пал нанесёт! — Моя рука словно сама по себе совершила оберегающее крестное знамение. Опять же — непривычно — сложивши средний и указательный пальцы, а большим касаясь кончиков согнутых мизинца и безымянного. Интересный мне бред представляется, детальный!
Боярин опять кланяется подобострастно, хотя уже и не так низко:
— Не изволь беспокоиться, Великий Государь! Пал на Кремль николи не падёт, ибо Гавриловская слободка занялась. Весь пал вовне пойдёт, ан и ему жечь не зело долго. Аще там, коль ведаешь, Государь, Поганый пруд близко, людишки бадьями воду натаскают, да жар и позаливают.
— Ну, коли так, то и добро есть. Тогда, пожалуй, схожу, успокою Марию Юрьевну…
Снова всё словно опускается в ил. Как под наркозом в операционной ощущаю какое-то движение, глухие, сквозь перину, голоса, будто радиоприёмник в машине потерял волну в эфире. Постепенно всё окончательно пропадает и воцаряется тёплая влажная тьма…
Словно шторки фотоаппарата раздёрнулись со щелчком и так и застыли, проецируя отражение света на эмульсию. Я вновь ощущаю себя, вновь гляжу на окружающий мир глазами своего нового тела.
Спина неудобно опирается на высокую и прямую спинку деревянного кресла, пальцы нервно стискивают резные львиные головы на подлокотниках. Помещение хорошо освещено свечами и