Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«От визга морских птиц меня бросает в дрожь».
«Мое нутро под завязку полно кинжалами и страхом».
«Я — безумный и проклятый бродяга среди жестяных лебедей».
Часто он ни с того ни с сего пересыпал свою речь словами и вовсе не связными, следуя лишь своей фантазии:
«Точно оловянная акула, кусает меня протея в тишине».
Пьяным морякам Шевалье кричал самые похабные ругательства, не заботясь о том, что подумаю я. Однако слушать меня он обожал, хоть и называл хвастуньей и всезнайкой. Но каким счастьем светился он, внимая мне, когда я принималась разглагольствовать о тебе! Еще не родившись, ты уже была его любимицей! Тысячей вопросов, любопытствуя, он камня на камне не оставлял от моих планов — как будто понимал хоть что-то в моем замысле. Без тени веры он вторгался в святилище, блуждал неверными путями, но радость била в нем ключом и была так заразительна. Как воодушевляли его рассказы о собственных скитаниях!
«А ты знаешь лоцмана Бардона? Смешная, у тебя такой чопорный вид и столько претензий, что ручаюсь — не знаешь».
Какой загадкой всегда была его жизнь! Даже когда он с тысячей омерзительных подробностей рассказывал мне о своих гнусных похождениях, ему не удавалось оскорбить меня.
«Я прошел небеса и преисподнюю в звенящих бронзовых звездочках. Как это было прекрасно, когда мы сплетались в объятии. Я вдыхал нечистоты между его ног и обонял дивную свежесть брачной песни. И вдруг, отпустив его, в дурмане, в этот самый миг я укусил его в затылок под приглушенный голос труб».
Эзотерическая традиция любви воплощалась для Шевалье в игру непотребных жестов, правила которой устанавливал он сам. Поэтому его слова не задевали меня, хотя моя нравственность была возмущена, совершенно естественно и до крайней степени.
XII
Мой отец, столь мною любимый, скончался, улизнув от моего бдительного ока, ровно за десять месяцев до того дня, когда двери этой жизни распахнулись перед тобой. Его наследство было поделено согласно статьям и пунктам завещания, в котором ум его запечатлелся многократно. Лулу не приехала за своей долей, и нотариус отправил ее в Нью-Йорк дипломатической почтой, причем она оказалась столь объемистой, что почтовый мешок едва не лопнул по швам.
Бенжамен прислал телеграмму из Лондона, где он дирижировал концертом. Ему не исполнилось еще двенадцати лет, но мне казалось, будто целая вечность протекла с тех пор, как государство отняло его у меня. В первые долгие месяцы, пока он учился и жил в консерватории, мы каждый день писали друг другу письма. Когда он, став пианистом, начал ездить в заграничные турне, переписка прекратилась. Потом к нему, уже дирижеру, пришла слава — и забвение.
Его телеграмма сломала печать, наложенную на столько воспоминаний! В огромное горе, которым стала для меня смерть столь любимого мною отца, вплелась бесконечная печаль об утраченном. Я думала, что забыла Бенжамена, и вот теперь снова воскрешала его в своей памяти и не могла забыть. Я вновь испытала то же, что захлестнуло меня, когда государство отправило Бенжамена в консерваторию. Эта обида, столь для меня мучительная, казалось, умерла и истлела, но нет — она еще клокотала, она была все так же отвратительно горька и источала могильный смрад.
Уход отца ранил меня до того глубоко, что боль вонзалась, чудилось мне, шипами отчаяния. Как могла смерть так поразить меня, всегда считавшую ее признаком отлаженной и разумной деятельности Природы! Мысль о том, что я никогда больше не увижу столь любимого мною отца, переполняла меня глубокой скорбью, которая отравляла, разлагала, смердела, но этот неотступный недуг ощущался не обонянием, но рассудком.
Однако мне не след было унывать и тем паче поддаваться отчаянию. Ведь я должна была поселить на земле тебя и отвести от тебя несчастья, чтобы ты никогда не изведала горя и печали.
Да, во все часы моей жизни, и на тропках волнений моих, и на торных дорогах уныния, я думала только о тебе. Мои жертвы были чисты от язвы корысти, которой я не ведала.
XIII
В те дни после смерти столь любимого мною отца Шевалье старался ненавязчиво наставлять и утешать меня. Советы его порождались превратным истолкованием моего горя, но его утешения порой могли оправдать меня в собственных глазах и приободрить. Как глубоко погрузилась я в пучину страдания!
Я горячо любила отца за его доброту и благородство души. Ему недоставало мудрости, но что с того? Зато ум его до самого конца — и тому были убедительные и неопровержимые доказательства — был здрав и ясен. Мать открыто изменяла ему; незадолго до его смерти она разделила очередного любовника с Лулу. Да, они обе наперебой тешились с отцом Бенжамена и посмеивались, на позор семьи и к вящему негодованию родных. Лулу с матерью веселились в кабаках, чуждые благости. Чистота, замершая и поблекшая, прятала от них свой лик. Лишь одно их воодушевляло — бездумная змеиная исступленность. Им был мил разъедающий яд лжи, они жили и дышали ею, и она, как червь-вредитель, пропитывала все своей отравой.
Голову моей матери украшала буйная пламенеющая шевелюра. Как не похожа на них обеих, я знала, будешь ты! Но отец — с какой глубокой печалью взирал он на ненасытный и вызывающий разврат своей супруги.
«Это саламандра, что живет огнем и питается жаром пламени».
И Лулу представлялась мне не сгорающей в огне ящерицей. Обе оставались собой, даже когда предавали пламени все самое святое. Быть может, поэтому друг друга они ненавидели с такой жгучей злобой. Когда Лулу сбежала в Нью-Йорк, именно мать не позволила оставить в семье Бенжамена. Это она добилась, чтобы его сдали службе призрения!
Бенжамен, чего я меньше всего ожидала в то время, круто изменил мою жизнь. Мне было тринадцать лет, а ему четыре, когда я начала учить его музыке. Это и стало искрой жизни, которая зарядила энергией неживую материю. До той поры суть моего существа была скрыта, темна, холодна и несовершенна.
Как любил отец Бенжамена, хоть и иной любовью, совсем не похожей на мою! Но он так и не сподвигся прояснить тайну его пребывания среди нас.
XIV
Шевалье не довелось узнать ни мою мать, ни Лулу, ни Бенжамена. Всех их уже не было со мной, когда он так внезапно ворвался в мою жизнь.
«Сестру твою и мать, насколько можно понять по твоим рассказам, я представляю себе среди ливней и сполохов, ключевой воды и пепла, корней и локомотивов, отягощенными бременем желаний и меланхолии».
Как тяжко было мне постигать точный смысл фраз Шевалье! А может быть, он и сам не смог бы вычленить основу в узоре своих речей. Я подозревала, что в его глазах Бенжамен, Лулу и мать составляли троицу, причем не случайную, а взаимодополняющую.
С какой нежностью отец наставлял меня, пока был жив; я была в его орбите, Лулу же тяготела к омуту матери. Обе они с удовольствием потакали своим низким и подлым инстинктам. Для них было немыслимо сказать правду, если изобличение во лжи грозило их благополучию.
Как не похож был на них отец! Для него были святы нерушимое слово, искренность и честь. Когда я достигла сознательного возраста, он позволил мне читать любые книги из своей библиотеки. По крайней мере, говорил он, я почерпну из них строгие принципы. Сколько часов, наполненных и незабываемых, провела я, читая подле него! В иных сочинениях за канвой событий, служившей лишь оболочкой, я провидела нагую истину. За три месяца до твоего зачатия я прочла одну книгу — чистую, правдивую, незапятнанно безгрешную, — она духовно возродила меня и указала путь к блаженству. Страница за страницей ученый автор, без лести и угодничества, вливал в меня свое видение мира — дивно ясное, неукоснительно верное и такое простое!