Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Отгадай-ка, сколько мне лет?
– Девятнадцать, небось?
– Прибавь еще два. Видишь, я уж совсем старуха.
– Ерунда. Это самая настоящая пора для любви, – промолвил он через некоторое время.
– О… для этого-то!
Она подняла голову, казалось, желая сказать, что она об этом совсем и не думала. Но у него была своя мысль. Ревнивое любопытство побуждало его спросить. И он резко вставил:
– Скажи, кто у тебя был первый?..
– У меня?.. Никто.
– Полно. Так ли?
– Правда.
Он решительно приблизился.
– Тогда это буду я.
Она немного привстала, задорно смеясь.
– Ты-то? Ищи-Свищи?
Он подошел к ней близко-близко и, смущенно улыбаясь, нежно произнес:
– Жермена…
Она ждала, смущенная в свой черед. Он не докончил и только смотрел на нее серыми, влюбленными глазами.
– Что?.. – проговорила она через некоторое время.
– Ты знаешь сама, – ответил он.
Она встала, сложила в мешок срезанную люцерну и сказала ему:
– Помоги мне взвалить на плечи мешок.
Он поднял одним движением руки мешок на ее спину и, так как она намеревалась идти, остановил ее за руку.
– И ты так уходишь от меня?
Она перевела на него глаза, и они оба долго глядели друг на друга, улыбаясь, взволнованные, разнеженные одним и тем же чувством.
Краска залила щеки Жермены.
Ищи-Свищи протянул руки. Она выскользнула и пустилась бегом по дороге, которая вела на ферму.
Он стоял и глядел ей вслед. Потом, когда она исчезла во дворе, ушел в лес, раздирая от злости кожу ногтями и браня себя, что так разнежничался.
Ищи-Свищи был истым сыном земли. Его кожа загрубела и затвердела от солнца и стужи, как кора деревьев. Он был коренаст, как дуб, благодаря своему крепкому телосложению, твердости своих членов и широкой ступне, привыкшей к неровностям земли. Жизнь на вольном воздухе закалила его тело, которое не знало ни усталости, ни болезней.
Крестное имя его было Гюбер. Он был самым младшим из трех сыновей Орну. Мать родила его во время одного привала в лесу. При первом вскрике, с которым он ворвался на свет, его отец узнал в нем свой род. Орну были рослые молодцы и не боялись ни Бога, ни черта. Мальчик бойко вступил в жизнь, как маленький молодой зверек.
Частенько ласкали его мозолистые руки, укачивали с грубоватой нежностью, и его дикие глазки смотрели тогда на родные лица, затверделые и закопченные, как пни в костре пастухов.
Но всего чаще он покоился зимою на сухих листьях, а летом – прикрытый стеблями трав, не слыша иной колыбельной песни, кроме ветра, то угрюмого, то мягкого, подставляя свое голое тельце укусам мух, лапкам навозных жуков и солнечным лучам, которые мало-помалу дубили его детскую нежную кожу.
Однажды после полудня Орну положили его под дерево на лужайке, в прохладное мшистое место. Им нужно было нагрузить воз сучьев для одного крестьянина и они оставили ребенка под охраной неба. Три часа спустя они вернулись, но не нашли его. Они, не спеша, без волненья осмотрели окрест и были уверены, что ни зверь его не мог утащить, ни какое-нибудь человеческое существо похитить в этой чаще леса, населенной лишь зайцами да сойками.
Ребенок пополз на животе, цепляясь руками за корни, и нижние ветки кустарника до впадины на косогоре. Что-то выскочило оттуда, привлекши его внимание: это была рыжеватая дичина, похожая на ту, что иногда приносили его отец и братья. Животное проскакало немного по траве и затем юркнуло обратно к себе. Гюбер подполз к норе, удивленный и восхищенный, подстерегая эту дикую игрушку, вздрагивая всем своим маленьким тельцем.
Родители нашли его в конце перелеска, где из какой-то впадины торчали только одни его ноги. Ему было тогда пятнадцать месяцев. Это служило как бы предзнаменованием его будущей страсти к животным. Однажды при виде заячьей шкуры он с жадностью протянул руки и принялся реветь, чтобы ему дали ее, размахивая в воздухе ручонками, и в его маленьком сердце возникала дикая страсть к этой тепловатой мягкой шерсти. Пришлось отдать ему ее, и тогда его лицо осклабилось улыбкой, обнаруживая острые зубенки. Он схватил кожу, стал вырывать клочьями шерсть, выказывая кровожадную, первобытную радость, терзая этот безжизненный кусок тела.
Дровосек Орну, сухой и худощавый старик с журавлиными нестойкими ногами, которые грозили распасться, смеялся широким и беззвучным смехом при виде этой жажды истребления и порой, дружелюбно настроенный, выражал предположение, что малыш пробьет себе в жизни дорогу ножом и топором.
Для этого человека, прожившего всю свою жизнь в уединении бок о бок со своей бабой, бравшего свою пищу, где находил, лишенного всякого понимания добра и зла, но смутно понимавшего, что земля для всех, – как воздух, дождь и солнце, – для него высшими качествами человека были сила и хитрость, способные вызывать страх. Он не придавал большого значения человеческой жизни и, если сам не убивал, то потому, что не был вынужден к этому. Его общественная отчужденность, приучив его быть скрытным, но не из трусости, заставила его вести нелюдимую жизнь в счастливом сознании, что его сын Гюбер уже без зазрения совести выпустит заряд в тех, кто вздумает ему препятствовать жить по своему нраву.
Гюбер с очень ранних лет проявил себя жестоким разорителем гнезд. Лазить по деревьям, карабкаться с ветки на ветку, взбираться на самые высокие суки и раскачиваться там под порывами ветра или подкарауливать свою добычу в углублениях ствола – было для него забавой. Он спускался с деревьев, обхватив ствол одной рукой, зажав в другой пищавших птенчиков, и медленно, изгибаясь, подобно пресмыкающемуся, которое извивается, скатывался вниз, падая на ноги, нисколько не потревожив гнезда.
Лукавый и хитрый, он научился вскоре разузнавать привычки разных пород также точно, как свои пять пальцев. Он знал, когда самки отправляются за пищей, когда выводят яйца и когда кончают высиживать их, высчитывал в своем уме с точностью до одного гнезда, сколько птиц можно найти в той или иной роще.
Окончив свою охоту, он приносил добычу матери. Она брала птичек, сворачивала им шейки и жарила их на костре. Их тощие тельца исчезали в широких пастях под прожорливыми зубами семейства Орну.
Он охотился также за мухами, бабочками, майскими жуками, раздавливая их, обрывая им крылышки, истязая их. Все, что было жизнью, возбуждало в нем глухое ожесточение. Порхало ли перышко в воздухе, слышалось ли шелестенье в траве или внезапный взлет дичи – все вызывало в нем жажду преследования. Бывая вблизи пруда, он затаивался в тростнике, оставался там целые дни, суровый и молчаливый, занятый только избиением лягушек. При каждом миганьи их зеленых спинок всхлестывал прут, разбрызгивая воду; они расплющивались, и лапки их вздрагивали, а в больших круглых глазах стоял тупой ужас.