Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Она и так это знает.
Фермин покачал головой, демонстрируя бесконечное терпение.
– Послушайте моего совета, – произнес он. – Нет необходимости что-либо говорить, если вы смущаетесь, потому что мы, мужчины, так устроены, и тестостерон не жалует поэзию. Но она все поймет правильно. О своих чувствах лучше не рассуждать, а показывать их. И не на Пасху и в Вербное воскресенье, а каждый день.
– Я постараюсь.
– Мало постараться, надо сделать, Даниэль.
И вот так, лишившись по милости Фермина эфемерного, но привычного убежища в мире юношеских иллюзий, я отправился обратно в больничную палату, где меня дожидалась судьба.
И вот теперь, через много лет, я вспоминал о событиях той ночи, забившись под утро в подсобку в старом букинистическом магазинчике на улице Санта-Ана. Я беспомощно маялся – уже в который раз – над чистым листом бумаги, не понимая, с чего начать и какие подобрать слова, чтобы рассказать хотя бы самому себе нашу подлинную семейную историю. Месяцы, если не годы, вынашивал грандиозный замысел, но, как выяснилось, оказался не способен осуществить его. Мне не удавалось сочинить ни одного нормального предложения.
Фермин решил нанести мне ранний визит под предлогом бессонницы, которую он приписывал обильному ужину, поскольку съел накануне полкило свиной поджарки. Увидев, как я мучаюсь над чистым листом, вооружившись авторучкой, текущей, как старая машина, он сел рядом и оценивающе оглядел скомканную бумагу у моих ног.
– Не обижайтесь, Даниэль, но имеете ли вы хотя бы смутное представление, что вы хотите написать?
– Нет, – признался я. – Может, если начну работать на пишущей машинке, дело сдвинется с мертвой точки. В рекламе утверждают, что «Ундервуд» – выбор профессионалов.
Фермин поразмыслил над рекламным слоганом и отверг мою идею.
– Между пишущей машинкой и литературным произведением мириады световых лет.
– Спасибо за поддержку. Кстати, что вы делаете тут в такую рань?
Фермин пощупал свой живот.
– Целый молочный поросенок в жареном виде не пошел впрок, желудок пошаливает.
– Хотите соды?
– Нет. Сода вызовет у меня, простите, стойкую эрекцию, и тогда про сон точно придется забыть.
Я бросил авторучку вместе с очередной попыткой сочинить хотя бы одну приличную фразу и посмотрел другу в лицо.
– У вас все в порядке, Даниэль? Ну, не считая бесплодного штурма крепости изящной словесности…
Я пожал плечами. Как всегда, Фермин появился вовремя, в переломный момент, полностью оправдывая свой статус picarus ex machina[4].
– Я толком не знаю, как спросить вас кое о чем, что не выходит у меня из головы уже давно, – осмелился начать я.
Фермин прикрыл рот рукой и коротко, но смачно рыгнул.
– Если речь о всяких постельных штучках, говорите без стеснения. Напоминаю: в этой области я поднаторел как дипломированный консультант.
– Нет, постельных дел мой вопрос не касается.
– Жаль, потому что мне недавно шепнули на ухо о парочке новеньких фокусов…
– Фермин, как вы считаете, я живу правильно? Достойно справляюсь?
Он поперхнулся словами, потупился и вздохнул:
– Только не говорите, будто проблема в том, что вы сели на мель со своими бальзаковскими амбициями и теперь переживаете сложный период. Духовные искания и все такое…
– Разве человек пишет не для того, чтобы лучше познать себя и мир?
– Нет, если он понимает, что именно делает и с какой целью, тогда как вы…
– Вы никудышный исповедник, Фермин. Просто помогите мне.
– Мне казалось, вы собираетесь заделаться романистом, а не святым.
– Скажите мне правду. Ведь вы знали меня с детства. Я вас разочаровал? Стал ли я тем Даниэлем, какого вы хотели бы видеть? Тем, кого любила бы моя мама?
Фермин закатил глаза.
– Правда – та чушь, какую болтают люди, вообразившие, будто много знают, Даниэль. О правде мне известно не более, чем о размере brassière[5] с коническими чашками. В нем щеголяла та роскошная кинодива в фильме, который мы смотрели в «Капитолии».
– Ким Новак, – подсказал я.
– Да пребудет с ней Господь и закон всемирного тяготения! Нет, вы меня не разочаровали. Ни разу. Вы хороший человек и верный друг. Если хотите услышать мое мнение, то я не сомневаюсь, что ваша покойная мать Исабелла гордилась бы вами и считала хорошим сыном.
– Но скверным писателем, – усмехнулся я.
– Даниэль, из вас такой же писатель, как из меня – монах-доминиканец. Причем вам это хорошо известно. И нет на свете авторучки или «Ундервуда», которые могли бы исправить положение.
Я вздохнул и впал в унылое молчание. Фермин наблюдал за мной.
– Даниэль, на самом деле я считаю, что хотя мы с вами пережили многое, в глубине души я все тот же несчастный бродяга, влачивший жалкое существование без крова над головой, которого вы из милосердия привели в дом. А вы остались, как и прежде, беспомощным ребенком, растерянным и неприкаянным, кто, сталкиваясь постоянно на своем пути с таинственными явлениями, уверовал, будто если разгадает их суть, то произойдет чудо, он сумеет вспомнить лицо матери и вновь обрести украденную правду.
Я обдумал слова Фермина. Они попали в точку.
– Ужасно, если это так?
– Могло быть и хуже. Вы стали бы писателем, как ваш друг Каракс.
– Наверное, следовало бы с ним встретиться и убедить взяться за перо, чтобы написать эту историю, – заметил я. – Нашу историю.
– Так иногда говорит ваш сын Хулиан.
Я искоса взглянул на Фермина:
– О чем говорит Хулиан? Что он знает о Караксе? Вы рассказывали моему сыну о нем?
Фермин прикинулся кротким ягненком.
– Я?
– Что вы ему наболтали?
Он усмехнулся, намекая, что проблема не стоит выеденного яйца.
– Самую малость. На уровне примечаний в конце страницы, совершенно безобидных. Мальчик пытлив и весьма наблюдателен, естественно, он все замечает и в состоянии сложить два и два. Я не виноват, что мальчишка такой бойкий. Очевидно, он пошел не в вас.
– Господи… Интересно, а Беа знает, что вы обсуждали с ребенком Каракса?