Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я не вмешиваюсь в вашу семейную жизнь. Но сомневаюсь, что есть много такого, о чем сеньора Беа не знает или не догадывается.
– Фермин, я запрещаю вам говорить с моим сыном о Караксе!
Он положил руку на грудь и с важным видом кивнул:
– Мои уста немы. Пусть на меня обрушится самый страшный позор, если вдруг в момент помрачения рассудка я нарушу торжественную клятву молчания.
– И о Ким Новак тоже не надо упоминать, а то я вас знаю.
– Тут я невинен, как агнец, закланный за грехи наши, поскольку сметливый ребенок избегает щекотливых тем.
– Вы невыносимы!
– Я смиренно принимаю ваши несправедливые упреки, понимая, что осознание слабости своего литературного дарования ввергло вас в фрустрацию. Не желает ли ваша милость расширить черный список и занести в него помимо Каракса еще кого-нибудь, о ком нельзя упоминать? Например, Бакунина? Или Эстрельиту Кастро?[6]
– Почему бы вам не отправиться спать, оставив меня в покое, Фермин?
– Бросить в беде вас одного? Необходимо, чтобы в команде присутствовал хотя бы один взрослый здравомыслящий человек.
Он придирчиво оглядел авторучку и гору скомканной чистой бумаги, накопившуюся вокруг стола, рассматривая и то и другое с живым любопытством естествоиспытателя, словно речь шла о наборе хирургических инструментов.
– Вы уже решили, с чего начать?
– Нет. Я как раз размышлял над этим, когда явились вы и принялись сыпать глупостями.
– Вздор. Без меня вы не способны составить даже список покупок.
Наконец Фермин собрался с духом перед лицом грандиозного замысла, который нам предстояло воплотить, уселся рядом на стул и посмотрел на меня проникновенно и выразительно, как принято между людьми, умеющими понимать друг друга без слов.
– Кстати, о списке. Видите ли, о том, как писать чувствительный роман, я знаю еще меньше, чем о мануфактуре и ношении власяницы, но, по-моему, прежде чем приступить к повествованию, не помешало бы составить перечень того, о чем нужно рассказать. Своего рода инвентарную опись.
– План?
– Планы выдумывают те, кто толком не понимает, куда идет, но с их помощью такие люди убеждают себя и прочих олухов, будто двигаются в правильном направлении.
– Неплохо сказано. Самообман присутствует в основе любой невыполнимой затеи.
– Вот видите! Мы составляем непобедимый тандем. Вы записываете, а я размышляю.
– А нельзя ли думать вслух?
– В этом старье хватит чернил для путешествия в преисподнюю, туда и обратно?
– Достаточно, чтобы отправиться в путь.
– Осталось только решить, что будет первым пунктом в нашем списке.
– Почему бы не начать рассказ с вашего знакомства с ней? – спросил я.
– С кем?
– С кем же еще, Фермин? С нашей Алисией из Барселоны Чудес.
На лицо Фермина легла тень.
– Кажется, я никому не рассказывал эту историю, Даниэль. Даже вам.
– Тогда лучшего входа в лабиринт нам не найти!
– Человек должен иметь право умереть, забрав с собой в могилу одну-две тайны, о которых никто не ведает, – возразил он.
– Слишком большой груз тайн способен свести в могилу раньше положенного срока.
Фермин удивленно вскинул брови:
– Кто это сказал? Сократ? Или я?
– Нет. Это сказал Даниэль Семпере Хисперт, homo pardicus, несколько секунд назад.
Он улыбнулся и развернул лимонный «Сугус», собираясь отправить его в рот.
– Конечно, вам потребовались годы, но все же вы потихоньку учитесь у мастера, негодник. Хотите конфетку?
Я взял карамельку, зная, что «Сугус» – самое ценное сокровище моего друга Фермина и он оказал мне честь, предложив поделиться им.
– Даниэль, вы никогда не слышали, что в любви и на войне позволено все?
– Случалось. Обычно подобное говорят люди, предпочитающие войну, а не любовь.
– Правильно, потому что в сущности это гнусная ложь.
– Так ваша история о любви или о войне?
Фермин пожал плечами:
– Велика ли разница?
Вот так, под покровом ночи, подкрепившись «Сугусом» и отдавшись во власть воспоминаний, увлекавших его в туманную даль времени, Фермин начал прясть нить, чтобы стачать конец и начало нашей истории…
Барселона, март 1938
1
От толчка волны он проснулся. Открыв глаза, нелегальный пассажир увидел вокруг темноту, которой не было ни конца ни края. Качка судна, резкий запах соли и шелест волн, плескавшихся у борта, напомнили, что он находится не на суше. Раздвинув мешки, служившие ему ложем, мужчина медленно встал, прислушиваясь к фуге, исполняемой пиллерсами и шпангоутами, составлявшими основу архитектуры корабельного трюма.
Антураж казался продолжением сна: чрево корабля напоминало затонувший собор, почти до потолка заполненный трофеями, награбленными в музеях и дворцах. Стройными рядами стояли скульптуры и картины, среди них вырисовывались контуры дорогих машин, укрытых полупрозрачной тканью. Около больших часов с боем виднелась клетка. Ее обитатель – попугай с роскошным оперением – с осуждением наблюдал за безбилетником, подвергая сомнению его право находиться тут.
Поодаль пассажир заметил копию статуи «Давида» Микеланджело, на голову которой какой-то шутник нацепил форменную треуголку гражданской гвардии. За статуей призрачная армия манекенов, наряженных в исторические костюмы, застыла во времени, исполняя па венского вальса. К пышному катафалку с застекленными стенками и гробом внутри привалилась пачка старых афиш в рамках. Одна из них приглашала посетить корриду в Лас-Аренас. Указанные на плакате даты относились к далекой довоенной эпохе. В списках рехонеадоров[7] значился некий Фермин Ромеро де Торрес. Взгляд тайного пассажира заинтересованно скользнул по буквам. Человек, известный до сих пор под другим именем, которому в ближайшее время предстояло кануть в небытие, сгорев в пламени войны, беззвучно повторил: «Фермин Ромеро де Торрес». «Хорошее имя, – подумал он. – Музыкальное. Запоминающееся. Достойное тернистого жизненного пути, какой судьба готовит вечному изгою». Фермин Ромеро де Торрес, а точнее, костлявый человечек с огромным носом, который вскоре решит взять себе эту звучную фамилию, последние двое суток прятался в трюме торгового судна, отчалившего от пристани Валенсии позапрошлой ночью. Чудом ухитрившись пробраться на борт, он спрятался в сундуке, набитом старыми ружьями и тщательно закамуфлированном с помощью других товаров. Отдельные стволы были упакованы в мешки, туго затянутые узлами, что предохраняло металл от сырости, но часть ружей путешествовала без чехлов, внавалку. Именно ими человечек надеялся воспользоваться, если придется выстрелить в незадачливого солдата или в себя, если дела пойдут совсем плохо и от противника отбиться не удастся.