Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ты делаешь, Вяткина? — как бы ласково спрашивает «мымра», хотя шипение тоже слышно, она всегда готова ужалить.
Останавливается около нас, дрожит от злости.
— Понимаете, Владилена Мэлоровна, у меня режим дня… медицинский. — Смотрит на часы. — Я всегда в это время… — Ромашка снова откусывает, — грызу яблоко.
Кто-то нерешительно хихикает: «мымру» боятся.
— Ты что, мышь? — «Мымра» острит, пытаясь из последних сил спасти положение.
— Нет, крыса! — ухмыляется Ромашка. Ее свекольные щечки белеют от напряжения. И доводит «мымру» до упора: — Могу и укусить.
— Какая все-таки наглость! — «Мымра» звереет, крепко сжимает ладони рук и хрустит пальцами. — Ну-ка вон из класса!
Ромашка лениво встает и выходит, улыбаясь всем и раскланиваясь направо и налево — она же на арене цирка.
Вообще-то я «мымру» не люблю, но сейчас ее жалко: она срывается законно. Улыбаюсь ей, чтобы поддержать.
— А ты что улыбаешься? — вдруг кричит «мымра». — А ну, тоже вон! — Слышу, как она бормочет себе под нос: — Ублюдки!
С тех пор на каждом уроке «мымры» Ромашка вытаскивает яблоко, чистит и съедает. Три раза «мымра» ее выгоняет, на четвертый делает вид, что Ромашки больше не существует.
Теперь Ромашку все уважают: «мымру» одолела.
А Каланча, та совсем сходит с рельсов. Исчезает. Как будто ее нет и никогда не было. Никто про нее не вспоминает. Я почему-то ночью просыпаюсь и вдруг думаю: «Куда пропала Каланча?…» Захожу к ней после школы. Ну дыра! Домишко маленький, кособокий, прячется за большим. С улицы его не видно. Внутри потолки держатся на столбах. Иду между ними, как в лесу среди деревьев. В их комнату путь пролегает через общую кухню. По дороге чуть ногу не ломаю: в полу дырка. Вваливаюсь. Каланча лежит на диване, смотрит телик. Она какая-то другая.
— Ты куда пропала? — говорю. — Болеешь?
— Нет. — Каланча встает, вытаскивает из-под дивана сигарету. Она спрятала ее при моем появлении. Дымит. — А чего мне у вас делать? Я эту вашу школу в гробу видела, я бы ее взорвала, если бы могла. — Смеется. В школе я никогда не видела, чтобы она смеялась. — Я гуляю. В кино хожу. Я «Кинг-Конга» уже пять раз посмотрела.
Теперь я поняла, почему она мне кажется странной: у нее губы под помадой.
— На какие? — говорю, чтобы поймать ее, а то вешает мне лапшу на уши.
Она молча вытаскивает десятку, показывает.
— Где взяла?
— Заработала. — Понимает, что я ей не верю, рассказывает: — В универмаге выносят ковровую дорожку, и сразу выстраивается очередь. А мне делать нечего, я тоже пристраиваюсь. Стою. Треплюсь. Интересно. Каждый про себя что хочешь рассказывает.
— А ты чего? — спрашиваю.
— А я?…
Вижу, Каланча краснеет.
— Ну, чего, чего, Каланча? — пристаю.
— Говорю, что в десятом… Отличница… — Прыскает, давится от хохота. — Первая в классе. Все меня уважают.
На меня тоже нападает. Ржем. Я падаю к ней на диван. Мы скатываемся на пол. Того и гляди, этот трухлявый домишко рухнет. Потихоньку успокаиваемся. Каланча дает мне сигарету. Я не курю, но виду не подаю. Дымим. У меня в горле першит, и я кашляю.
— Слушай, — говорит Каланча, — не порть товар. — Отнимает у меня сигарету, слюнявит пальцы, гасит ее и подсовывает под диван.
— Ну а дальше что было? — спрашиваю.
— Дальше?… Вдруг продавщица кричит: «За дорожками больше не занимать — кончаются!» Тут разные тетки переходят на крик: возмущаются, советскую власть полощут. На меня ржа нападает, как сейчас. А одна такая толстенная как шарахнет: «Ты что хохочешь, дуреха, над старым человеком?… Обормотка несчастная!» А я ей: «Что вы, тетенька, можете встать вместо меня, я просто так занимала…» Она стала меня благодарить и пять рублей сует. Беру… На следующий день я четыре очереди на дефицит занимаю и продаю каждую за трояк. Говорю: «Я приезжая. Деньги потеряла, на билет собираю». Ну, они клюют. Доверчивые. Один дяденька меня жалеет, десятку кидает. Потом цепляется ко мне, расспрашивает — кто я да что, сколько мне лет, с кем живу. Я прикидываюсь малолеткой, мол, ничего не секу.
— Ну, ты сила! Ловка, — говорю. — Я бы ни в жизнь не смогла.
— А что?… Подумаешь… — Каланча радуется.
Вам радости Каланчи не понять, вы, обормотики, живете кум королю и не знаете, что мы в ту пору жили в эпоху сплошного дефицита.
4
Вот тогда Глазастая и сколотила под Самурая команду — ее как осенило. Она выбрала Ромашку и Каланчу не случайно, хотела возродить в них дух сопротивления, наперекор всем! Зойку она бы не позвала: считала ее подлизой и подпевалой учителей и отличников. Она смертельно ненавидела их за двойную жизнь — говорят одно, а делают противоположное. А Зойка им всегда поддакивала, всем улыбалась, каждому старалась угодить. Не любила Глазастая таких. Но для осуществления ее идеи Зойка была ей необходима. Она ведь жила с Самураем на одной лестничной площадке, их часто видели вместе.
Команда — это было настоящее дело. Они сразу выбились из массы класса, из его серости и скуки.
Теперь у них был свой мир, своя задача в этом мире. Глазастая чувствовала: они теперь были не как все — у них есть свой идол с таким странным и завораживающим прозвищем — Самурай. Она сказала девчонкам: «Самурай — наш идол». Зойка и Каланча не знали, что это такое. Глазастая им объяснила.
Он пел для них и про них, его песни были понятны и близки им — они входили в их сердца. Команда чувствовала себя сильной, счастливой, и, главное, они были не одиноки, были все вместе, вчетвером.
Первое время в школе над ними смеялись: нашли, мол, себе занятие, влюбились в одного, кошки и психопатки. Но это только неожиданно расширило поле их совместной деятельности. Они стали бить тех, кто над ними смеялся, девчонок и даже парней, не разбираясь, близкие ли это друзья или далекие знакомые — всех под одну гребенку, кто против них. Налетали дикой сворой и били, чтобы знали наших. «Мы отстаиваем свободу личности, — говорила Глазастая. — Каждый живет как хочет».
И они отстояли.
Правда, вначале, когда команда только создавалась, она чуть сразу не развалилась. Глазастая придумала униформу, и тут обнаружилось, что у Каланчи нет ни джинсов, ни дутика и даже не из чего скроить черную шелковую «удавку» — шарфик. Тогда Ромашка сказала Каланче: «Ну что у тебя за родительница, не может купить фирму. Я бы такой дала отставку».
— А где ей взять? — огрызнулась Каланча и вспыхнула от обиды. Краска стыда залила ей лицо, шею, уши. Она тупо уставилась в пол, боясь прочесть в глазах подружек презрение.
— А чаевые? — не отставала Ромашка. — Скажешь, не берет?
— Взяла бы… Да кто дает, а кто и нет, — с трудом выдавила Каланча, по-прежнему не поднимая глаз.