Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Процесс, в результате которого устанавливается нужная степень засолки для волжской икры, известен недостаточно хорошо. Главный дегустатор — бесцеремонный, но разбирающийся в своем деле мужик в вязаной шапочке, с горящими глазами и кинжалом за отворотом сапога. Он берет в рот одну-единственную икринку и перекатывает ее по небу. Используя свою почти мистическую смесь опыта и таланта, он тут же понимает, сколько соли нужно добавить к очищенной осетровой икре. Любая неточность может привести к катастрофе как с гастрономической, такие экономической точки зрения (отсюда и кинжал). Можно провести аналогию с тем, как художник — я имею в виду не только себя — может оценить качество произведения искусства с быстротой, которая кажется мгновенной. Как будто акты визуального восприятия и критической оценки происходят одновременно, а то и предшествуют моменту встречи с произведением. Это как в одном из парадоксов квантовой физики или во сне, когда человек создает сложное и запутанное повествование, которое с уверенностью распространяется в пространстве и во времени и включает в себя множество фрагментов и объектов — покойный родственник является одновременно тубой, полет в Аргентину соединяется в памяти с первым сексуальным опытом, давший осечку револьвер вдруг превращается в парик. Дело наконец доходит до пугающий кульминации, когда вой сирены, оглашающей Лондон и знаменующей начало ядерной войны, превращается в банальный, но бесконечно успокаивающий обычный домашний звук, который каким-то образом содержался во всей предыдущей истории: жизнерадостный звон будильника или появление у двери твоего любимого почтальона с неожиданно большой посылкой в руках.
Иногда икру едят шахматисты, чтобы быстро потребить значительное количество легко усваиваемого протеина без того отупляющего эффекта, какой оказывает на человека полноценная трапеза. Икра — великолепная еда в холодную погоду. На паромах, плавающих через Ла-Манш (таких, как этот, на котором я путешествую сейчас), ее не найти, хотя по многим параметрам она бы идеально подошла для пикника в пути. Правда, существует еще безумно вульгарный «икорный бар» в четвертом терминале аэропорта Хитроу, справа от миниатюрного «Хэрродс».
Ученым не удалось еще до конца разгадать химическую сущность дрожжей. Я принимаю это как напоминание о том, что в отдельных закоулках и разломах мироздания до сих пор сохранились тайны, все еще не разгаданные нами. У меня это блюдо, возможно из-за того, как оно связано — или не связано — с Деметрой (ибо, как учит нас буддизм, отсутствие связи может быть более высокой формой связи), стойко ассоциируется с образом тайны. Должен признаться: я получаю определенное удовольствие уже от того факта, что невозможно недооценивать магию брожения дрожжей, а значит, сохранилась еще поэзия, то, что невозможно объяснить, в мире, который люди так упрощают и унижают объяснениями. Мне лично никогда не нравилось, если меня называли «гением». Потрясающе, как быстро люди уловили мою антипатию и принялись избегать этого термина.
Обильно сопроводив приведенный выше рецепт сметаной и икрой (мне больше нравится латинизированное название «рецептум», но мне как-то сказали: «Если будешь их так называть, никто ни х**на не разберет»), получаем количество, достаточное для шестерых, едоков в качестве закуски, каждому из них достанется по нескольку штук. Кажется, это я уже говорил. Можно прекрасно позавтракать и одними оладьями, но это разумно лишь в том случае, если завтракающий планирует провести целый день в русской тайге, хвастаясь победами на любовном фронте и охотясь на медведей.
Ирландское рагу — вещь несложная, но от этого блюдо не становится менее вкусным. Оно навсегда связано в моих мыслях (а также в сердце и на языке) с моей няней Мари-Терезой, родившейся в Корке и выросшей в Скибберине. Она являет собой одну из немногих констант моего детства, первые десять лет которого прошли в непрерывных скитаниях. Дела требовали от моего отца постоянных переездов; бывшая профессия моей матери — сцена — привила ей вкус к путешествиям и ощущение движения. Ей нравилось жить не столько на чемоданах, сколько на сундуках, создавая дом, который одновременно содержал в себе осознание того, что это всего лишь иллюзия дома, сценическая декорация или театральная постановка, символизирующая надежность и уют семейной жизни. Все мамины настенные ковры и безделушки, словно декорации, можно было возить с собой (лакированная китайская ширма; худая, угрожающе выпрямившаяся египетская кошка из оникса), так что она как бы говорила: «Давайте представим, что это дом». Мама, я думаю, предпочла бы рассматривать и материнство как всего лишь еще одно из своих перевоплощений. Однако занимательная, но эпизодическая роль, в которой ей как знаменитости предстояло лишь ненадолго появиться перед публикой, вдруг невыносимо затянулась, и то, что задумывалось как экспериментальная постановка (король Лир — выживший из ума магнат-пивовар, Корделия на роликах) превратилось неожиданно в «Мышеловку»,[15]где моя мать застряла в дурацкой роли, на которую вообще и согласилась-то только, чтобы выручить попавшего в затруднительную ситуацию режиссера. Другими словами, она относилась к родительскому долгу, как относился бы к своей работе актер, постепенно теряющий сноровку, или с эксцентрическими внешними данными, вынуждающими его специализироваться на «характерных» ролях. Мама воспринимала свое положение с иронией, растерянностью и жалостью к самой себе, как бы подразумевая, что раз лучшие годы ее жизни уже прошли, она так и быть, возьмет на себя эту роль. Мама проверяла, не пора ли детям стричь ногти, или водила нас в цирк с видом человека, который храбро скрывает ото всех свою смертельную болезнь: дети ничего не должны знать! Но на людях она становилась такой матерью, что это можно сравнить только с игрой очень, очень выдающейся актрисы, которая на одну ночь застряла где-нибудь в австралийской глубинке (поезд сошел с рельсов из-за мертвого валлаби или из-за внезапного наводнения) и вынуждена остановиться в крошечном поселении неподалеку. И вот она там обнаруживает, с ужасом и умилением, что отважные пионеры уже несколько месяцев, репетируя по вечерам при свете ламп, работающих от генератора с ветряком, именно к сегодняшнему дню подготовили постановку «Гамлета». Раскрыв инкогнито своей гостьи (при помощи размытой фотографии — рваной вырезки из журнала, которой, заикаясь размахивал ее поклонник), местные жители настаивают, чтобы она сыграла какую-нибудь, нет, главную роль. Примадонна очаровательно протестует; провинциалы в отчаянии настаивают. Наконец она мило уступает, с условием, что будет играть самую маленькую и наименее подходящую ей роль — могильщика, например. И она играет так, что и много лет спустя дети участников той самой постановки все еще иногда обсуждают этот случай, сидя на пороге дома и провожая взглядами силуэт единственного за весь день поезда, четко вырисовывающийся на фоне заката… Вот с таким настроением мама «бывала» моей матерью: быть ее ребенком во время таких публичных выступлений означало переживать необыкновенный душевный подъем, купаться в лучах ее света, быть баловнем судьбы. Но если мои слова, как мне недавно заметили, описывают маму как «просто кошмар какой-то», значит, я упускаю то, как ее поступки манили принять участие в этой игре, и то, какую свободу действий предоставляло такое положение вещей. И пока часть меня была задействована в том спектакле, который мама ставила на данный момент — дуэтом или в ансамбле, в духе Брехта,[16]или Пинтера,[17]Ибсена,[18]Сгоппарда[19]или Эсхила,[20]— значительная часть моего эмоционального пространства оставалась незадействована благодаря основополагающему и раскрепощающему отсутствию интереса с ее стороны.