Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я понимал их работу! Я прошел когда-то в молодости добрую школу, познакомился со всеми воровскими профессиями и имел среди ширмачей немало друзей. Ширмачами обычно называются карманные воры, но это — общее, условное название. А сама эта профессия делится на различные жанры. И мойщики в данном перечне занимают особое место. Суть этой профессии заключается в том, что мойщик орудует не в магазинах и не в трамваях — как обычно, а на ночных вокзалах и в пригородных поездах. Поездные пассажиры — народ для карманника нелегкий. Деньги они прячут надежно, глубоко. Здесь зачастую приходится пользоваться бритвой — «мойкой». Отсюда и общее название — «мойщик». А сочетание этого названия со словом «бан» (что значит — вокзал) дает остроумное определение ремесла.
— Ты понимаешь, — утвердительно повторил Ноздря. — Я о тебе давно слышал. И вот же, ей-богу, досадно: ну зачем тебе было отказываться от надежного дела, от хорошего общества?
— Да как тебе сказать, — замялся я, — так с ходу не объяснишь. Ты считаешь это дело надежным?
Я хотел добавить еще и про «общество», но воздержался… На минуту воцарилось молчание. Гога усмехнулся, Ноздря зашуршал папиросой. Затем сказал, закурив и вытолкнув колечко синеватого дыма:
— Все, конечно, зависит от фортуны. Как она повернется, как глянет. И вообще, раз на раз не приходится… Сегодня я, к примеру, нищий… Но зато завтра — князь!
— Что ж, пожалуй, — кивнул я.
— А если, скажем, подопрет, понадобится, — любой барыга мне кредит откроет. Каждый кореш поделится. — Ноздря сощурился лукаво, щелкнул пальцем о графин. — Угостит, развеет горе… Разве не так?
— Ну, так, — сказал я. — И дальше?
— А дальше я тебя хочу спросить. Про твои шансы.
— Не знаю, — пожал я плечами, — пока никаких шансов нет. Но, думаю, появятся…
— На что ж ты рассчитываешь?
— Так ведь он же поэт, — вмешался в разговор Гога. И укоризненно посмотрел на товарища.
— Слышал, — сказал Ноздря. — Кодла так и приговорила: быть ему поэтом! Но что такое — поэт? Это ж так… для души… Не занятие, а забава. С этого, брат, не раскрутишься, не проживешь.
— Ну, не скажи, — возразил Гога. — В Новосибирске как-то раз ребятишки колупнули квартирку у одного поэта — богатый получился скачок! — Он выразительно чмокнул губами. — Бога-а-атый! Ребята рассказывали… Одних ковров унесли восемь штук. Три шубы на собольих пупках. Всякого товара импортного — не счесть. Урки поначалу думали, что это какой-нибудь фарцовщик. И только потом, на суде, узнали, кто он таков.
— Кто ж он таков? — спросил я быстро. — Как фамилия?
— Черт его знает. Какой-то вроде бы поляк… Казимир… фамилии не помню. Но сазан был жирный, вот, что главное.
— Так он, может, партийный? — предположил Ноздря. — Партийные, они все жирные. У них ведь тоже своя кодла. Делают, что хотят. Но тебя-то, Чума, тебя-то туда к ним не допустят.
— А я в ихнюю кодлу вовсе и не рвусь, — возразил я.
— На талант, значит, надеешься?
— Конечно.
— Хочешь честно?
— Вот именно.
— Ох, не знаю, — качнул головой Ноздря, — не знаю. Навряд ли удастся. Это разве ж мыслимо — честно? На том месте, где была совесть, у людей знаешь что выросло?
— Знаю, — отмахнулся я. — И все-таки…
— Ну, посмотрим, — сказал Ноздря.
Опохмелясь и наевшись, я как-то вдруг приободрился, исполнился сил. И, разгоряченный, охваченный гордыней, сказал, подбоченясь, небрежно раскидываясь на стуле:
— Да, да. Посмотрим! Я, кстати, собираюсь нынче утром зайти в здешний Союз писателей. Хотите, чижики, со мной?
— Хотим, — дружно согласились чижики.
— Ну вот и ладно, — кивнул я, — выпьем за мою удачу! — И, щелкнув пальцами, подозвал официантку: — Еще по сто грамм каждому!
И потом — поворотясь к приятелям — добавил высокомерно:
— Только уговор: не суетиться, не шкодить! Вести себя пристойно. Все-таки надо понимать — куда идем!
* * *
Вскоре мы уже шагали по шумным, залитым январским солнцем улицам города. Адрес удалось отыскать легко; его сообщили нам в первом же книжном киоске. И пока мы шли, продираясь сквозь людскую толчею, я перебирал в памяти те самые стихи, которые должны были быть отосланы в Красноярск Левицким. В тетрадке, оставленной у него, записано было немало! Там имелись (это мне помнилось отчетливо) тексты некоторых моих песен, а также — короткие пейзажные зарисовки, лирические миниатюры… Блатные и лагерные песни, как я понимал, пригодиться в данном случае не могли. Да и вряд ли их кто-нибудь смог бы здесь по-настоящему понять! Зато миниатюры годились для печати бесспорно. И я со вкусом повторял их мысленно, бормотал про себя: «В ночь росой обрызгана трава. Плачет рысь, да ухает сова. Свет зарниц загадочный и зыбкий. А меж хвойных лап такая мгла! Очень просто ночью, по ошибке, прикурить от вспышки рысьих глаз!» Вообще, если говорить о колорите, то в стихах моих преобладал в основном — ночной, какой-то тревожный… Я раньше не обращал на все это внимания. И теперь вдруг забеспокоился: а не помешает ли это? Не покажутся ли кому-нибудь стихи мои чересчур уж мрачными? В самом деле, какую вещь ни возьми — всюду та же палитра, одно освещение: «Слышишь? Козодой трубит в трубу. Наступает вечер, как солдат, — серый и зеленый, и во лбу у него — полярная звезда. И трубит, и в сумрачном дыму, плачет козодой среди чащобы… Он — поэт! Иначе для чего бы при луне всю ночь не спать ему?» Или вот такое, например, стихотворение; вроде бы уж не ночное, рассветное, но все равно окрашенное в пасмурные тона: «Пролилось в распадок глухоманный молоко таежного тумана. На востоке звездочка слиняла. Сыростью пропахли зеленя. Ты навек, Сибирь, околдовала белыми туманами меня!»
А все-таки это неплохо звучит, — думал я. «Молоко таежного тумана». Или: «прикурить от вспышки рысьих глаз». Неужели они там, черт возьми, не оценят? Нет, не может быть — должны оценить, должны! Невольно предался я сладким мечтам, воображая, как все это будет, как произойдет… Вот я вхожу, представляюсь. Услышав мое имя, местные знаменитости тотчас обступают меня, цитируют мои вирши и дивятся: откуда он взялся, такой талантливый парень из народа?
Главного их начальника, руководителя здешнего Союза, я уже, кстати, знал. Имя его было — Сергей Сартаков. Еще будучи в заключении, на Севере, я однажды разыскал в лагерной библиотеке его роман «Хребты Саянские». Прочел и, признаться, огорчился. Три огромные книги романа посвящены были партийной борьбе в предреволюционной Сибири; они показались мне на редкость скучны и безмерно затянуты. Но, может быть, подумал я тогда же, слаб не роман — слаб я сам; очевидно, я просто еще не созрел для настоящей, большой, серьезной литературы! Встреча с Сартаковым представлялась мне так. Литературный этот босс пожимает мне руку, произносит всякие лестные слова и затем — со вздохом удовлетворения — предлагает мне свое кресло. Наконец-то можно уйти на покой; пришла достойная творческая смена!.. Ну, насчет кресла я, конечно, переборщил, и если и думал так — то с юмором. Но все же будущее рисовалось мне в радужных тонах. И, твердо веруя в него, я с сожалением покосился на моих спутников: понимают ли они, дети природы, что происходит? Чувствуют ли — с кем сейчас идут?