Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Расставшись с приятелями, я поспешно направился к малине. И вскоре уже стоял, оглядывая знакомую комнату. Подметенная и прибранная, она выглядела теперь более пристойно, чем ночью, и только запах — неистребимый и въедливый дух табака и густого сивушного перегара — напоминал о вчерашнем загуле.
Встретила меня сухая, угрюмого вида старуха и объявила, что хозяина дома нет. Он в отлучке. Ушел по делам. Я поинтересовался — когда же он будет? Она сказала, поджимая губы:
— Кто же его знает! У него такой манеры нет — докладать. Может, счас возвернется, может — вечером.
Я прошелся по комнате, заглянул под лавку: именно туда, как мне помнилось, запрятал я давеча мешок. Заглянул и не увидел его, не нашел. И тотчас же, нахмурясь, поворотился к старухе:
— Я вещи оставлял… Они — где?
— Какие вещи? — Она мотнула головой. — Ничего не знаю! — И потом — цедя углом поджатого рта: — Погоди, я спрошу…
Старуха вышла, скрылась за дверью; в коридоре возник торопливый шепоток. Что-то там обсуждали, спорили приглушенно. Что еще за тайны начались? — подумал я недовольно. Голоса бубнили, пересекаясь; судя по всему, один из спорящих был мужчина… Затем дверь отворилась, и в комнату ввалился Рашпиль. Темное, изрытое, испещренное крупными оспинами его лицо было пасмурно, рот кривился, к губе прилип тлеющий окурок.
— Приветик! — сказал он, подрагивая ляжкой, жмуря глаз от дыма. — Как дела?
— Помаленьку, — пробормотал я, — полегоньку. Сам понимаешь: какие наши дела?!
— Ну, наши дела одни, а твои — другие… — Рашпиль затянулся, пыхнул окурком и щелчком отбросил его в угол. Сквозь дым блеснули желтые его глаза.
Вот как он заговорил, удивился я, с чего бы это?
— Послушай, — сказал я, — тут где-то должна быть моя торба с барахлишком. Ну, помнишь, которую я вчера оставлял…
— Торба? — спросил он, поигрывая бровями. — Нет, не помню. Какая торба?
Я чувствовал, что затевается какой-то подвох, какая-то гадость, и начинал уже закипать.
— Ты что, шутишь? Да ведь вчера я ее при тебе спрятал. Вот сюда — под лавку!
— Нет, не помню, — повторил он с наглой усмешечкой. — И тебе тоже советую — забыть.
— Что-о? — Я даже растерялся на миг.
— Да, да, — сказал он. — Про барахлишко свое — позабудь! Тут твоего ничего нету, понял? И вообще, потеряй этот адрес.
Кровь бешенства хлынула мне в лицо — пресекла дыхание, пеленою застлала взор. Секунду я стоял, вглядываясь сквозь эту пелену в фигуру Рашпиля. Затем шагнул к нему. И в то же мгновение он отпрянул к стене — изготовился, погрузил руку в правый карман…
— Но, но, осторожно, — проговорил он быстро, — не залупайся, не при на рожон!
— Что ты сказал, каналья? — медленно, рвущимся голосом спросил я. — С какой стати я должен — забыть? Почему здесь ничего нет моего? И не шарь в кармане, вынь руку! Что бы там у тебя ни лежало — мне на это плевать. Отвечай — почему? Ну?
— А потому, что ты — не наш, — сказал он, настороженно следя за мной и продолжая в то же время скалиться в усмешке. — Ты теперь вне закона, понял? Мы с тобой что хошь можем сделать — нам никто из шпаны поперек слова не скажет.
— Но эти самые тряпки мне как раз и дала шпана! Специально вручила.
— Вручила — но ведь не как блатному!
— Что ж, это верно, — замялся я. — И все-таки кодла…
— Что кодла, — отмахнулся он, — что кодла?! Ну, пожалели тебя урки, посочувствовали. Собрали тряпки на дорогу. А ты что сделал? Приперся с ними в притон…
— Но ты же сам меня затащил сюда! — сказал я возмущенно.
— Что значит затащил? — удивился он. — Намекнул — и только… А пришел ты по своей охоте. Своими ножками.
— А почему ж мне было не прийти?
— А почему ж мне было не воспользоваться этим? — в тон мне ответил Рашпиль. — Я ведь знаю, кто ты. И ты знаешь, кто я… Для меня лично ты теперь — фраер. Не человек, а фраер, ты понял? Ветвистый олень. Да еще — фаршированный. Такого не выпотрошить — грех.
И тут он произнес фразу, до странности точно совпадающую с тем, что говорил мне Солома:
— Играть надо чисто. Не заметывая, не шустря… А ты заигрался, понял? Подменил масть. Нет, ты понял? Передернул!.. А ведь за это наказывают.
Вот так мы говорили, и я чувствовал: спорить тут, в общем-то, не о чем. Конечно же я сам во всем виноват, передернул, подменил масть. И проиграл в результате. Этот негодяй — рябая эта рожа — рассуждает вполне резонно. Он во многом прав! Для уголовников я действительно теперь — вне закона. И сейчас он напоминает мне об этом, дает мне наглядный урок.
Вспышка прошла, сменилась тяжкой усталостью. И я, погодя, спросил — уже почти спокойно, движимый скорее любопытством, чем гневом:
— Ну, а все-таки, где же мое барахло? Ты куда его подевал?
— Проиграл. — Рашпиль сокрушенно развел руками. — Нынче утречком. Думал, повезет. Ан нет. Не пошла масть. Ни одной карты данной, все — биты. Это ж надо подумать!
— Так, — сказал я, — что ж, ладно. Прощай, Рашпиль! — И, взявшись за дверную ручку, глянул на него искоса: — Не дай нам Бог когда-нибудь встретиться!
Итак, я снова очутился на Красноярском вокзале, вернулся, так сказать, к исходной точке. Все это время я как бы двигался по кривой, и вот теперь кривая замкнулась. Я оказался в кольце. Положение мое было самое отчаянное. Я стоял, прислонясь к табачному киоску, хоронясь под его защитой от секущих вихрей поземки. День уже затмевался, сгорал. Ломкие тени тянулись по настилу перрона. Вокруг, топоча, суетились пассажиры. А над людской толчеей, над станционными постройками стлались дымы паровозов, звучали гудки. Поезда закликали на разные голоса; они кричали пронзительно и тревожно. И, отзываясь на них, в душе моей — в глубине ее, в самых потемках — что-то вздрагивало и дребезжало тихонько. Черт возьми, думал я, почему, по какой причине, вся моя жизнь с самых ранних пор неразрывно связана с этими голосами, с дорожной, скитальческой, кочевою тоской? Словно бы какой-то рок вечно гонит меня по дорогам — зачем? И куда, куда? И всякий раз, как только на меня обрушиваются очередные несчастья (а они идут непрерывно, и нет мне от них ни укрыва, ни отдыха), всякий раз я, вольно или невольно, оказываюсь именно здесь. И вновь под моими подошвами — гулкий перрон. А вместо крыши — дымное, потревоженное гудками небо.
Погромыхивая на стыках и шумно дыша, отошел от станции московский экспресс. Я проводил его долгим взглядом. Темно-зеленые, лаковые бока вагонов. Блестящие поручни. Нарядные занавесочки на окнах. Ах, если б все сложилось иначе, — не сглупил бы я, не протратился, — я спокойно, с комфортом мог бы сидеть сейчас в этом самом поезде, мог бы ехать в Москву… Как бы мне хотелось завернуть домой — хотя бы ненадолго, украдкой! И все это было возможно. Но теперь, конечно, путь туда заказан. Сколько времени я уж не был дома? С 1945-го по 1952-й. Стало быть — семь лет. Семь лет разлуки! И опять она продлевается — уже по собственной моей вине.