Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это… это невероятно! То есть… все эти люди читали вашего Диккенса?
— Только те, кто умеет читать. Прочие собираются вечерами вокруг какого-нибудь более образованного, чем они, товарища или соседа и просто слушают. Каждый месяц они охотятся за новым выпуском, а в ожидании его обсуждают между собой предшествующие… И нынче вечером, и завтра сотни тысяч мужчин и женщин в Мельбурне, в Лос-Анджелесе, в Торонто будут читать — или ждать того момента, когда они прочтут, — Диккенса… Когда корабль, везший книжку журнала с окончанием «Лавки древностей», прибыл в Нью-Йорк, там случились беспорядки: люди кинулись к причалу, чтобы узнать, умрет или нет маленькая Нелли! И понтоны не выдержали веса толпы!.. О, а вот и мистер Покет, покровитель Пипа в «Больших надеждах»… Смотрите, он тащит сам себя за волосы, словно хочет оторваться от земли!
— Это… это выше понимания!
[Я почувствовал, как во мне зашевелилось что-то вроде ненависти. В Дюмарсее соединилось все, что было мне отвратительно: педантство, самодовольство и глупость.]
— Но что же вас так шокирует? Что все эти «простолюдины» прикоснулись к искусству, которому вы претендуете служить? Для вас литература — социальная привилегия, знак принадлежности к некой высшей касте — в одном ряду с вашими роскошными сигарами, дорогой одеждой и блестящим экипажем! Что можете вы понимать в очаровании истинного романиста?!
Я выкрикивал это с горячностью, почти с отчаянием и очень громко. На нас начали оборачиваться соседи.
— Никто во Франции не смог бы околдовать такую пеструю толпу… Ни Бальзак, ни даже Гюго.
[Не более и «наш дорогой Гюстав», как его называет Аврора… я уж не говорю о самой Авроре с ее опереточными деревнями или деревянными сабо, напоминающими бальные туфли, деревнями, где конский навоз вам преподносят завернутым в шелковый платок!]
Свет между тем погас, и лишь одна слабая лампа у подножия сцены освещала господина Дика, вновь углубившегося в свой саквояж.
— Диккенс возвращает им их собственный образ, добавляя к нему нечто сверх — ту рельефную выпуклость, которая делает их еще более реальными… В каком-то смысле он их пересоздает, и этого не случалось со времен Шекспира!
Толчки локтями и возбужденные «тс-с!» заставили меня замолчать. Господин Дик вновь вышел на авансцену, одетый на сей раз в простую блузу рабочего. Волосы падали ему на лоб, глаза мигали со всею возможной быстротой. Освещенное снизу лицо его, вновь неузнаваемо изменившееся, было отмечено печатью безумия: жесткие черты, стиснутые челюсти, яростные глаза.
— А! Нэнси, подлая… ты предала меня!
Он обращался к плетеному манекену с длинными белокурыми волосами, которые волочились по полу. Шелест ужаса пробежал по толпе, когда он вытащил из-под своей блузы пистолет.
— Нет! — закричал кто-то из зрителей. — Не делай этого, Билл Сайкс![3]
Господин Дик посмотрел на оружие в своей руке и, казалось, на мгновение поколебался, но он по-прежнему держал манекен за горло, и глаза его метали яростные молнии.
— Ты заплатишь за это, Нэнси! — прошипел он.
И несколько раз ударил рукояткой по голове манекена; прутья застонали под ударами; наконец голова отделилась от плеч и упала на пол. Несколько женщин зарыдали; неподалеку от нас с кем-то сделался обморок.
Когда зажегся свет, господин Дик уже вновь обрел свой обычный вид — скромного маленького человечка с почти незапоминающимся лицом. Он кашлянул, поклонился, взял свой саквояж и исчез.
«Боже мой… но это же из Диккенса!»
«Приют хороших детей»: ржавая вывеска раскачивалась на ветру и скрипела цепями. В отдаленном прошлом дверь была синей, так же как и полуоторванный дверной молоток в форме руки, одеревеневшей от холода или ужаса; и, глядя на этот фасад, покрытый толстым слоем копоти, и на эти грязные окна, занавески которых напоминали мертвые веки, можно было вообразить, что эта рука была забыта каким-то посетителем, торопившимся убраться отсюда. «Скоро каникулы, — говорила на ходу моя мать, — мне надо сделать кое-какие важные дела, так что придется тебя пока куда-нибудь пристроить… На недельку или на две, не больше». Время полдника давно прошло, я был голоден, я замерз: пальто и печенье остались забытыми в комнате за лавкой; я не понимал точного смысла слова «пристроить», я не знал, что это значит — в приют.
Незнакомые слоги: короткий детский писк «Дик», потом пугающий хлопок «кен» и какой-то насмешливый, дразнящий свист «ссс…», будто воздух, выходящий из проколотой шины, — перекатывались в моей голове, переворачивая один за другим все вопросы, теснившиеся в ней минуту назад. И вскоре в боулинге моего ума оставалась лишь одна несшибленная кегля — огромный знак вопроса, безусловно смущающий, но и многообещающий: «Дик-кен-ссс…» Из Диккенса… я прекрасно знал эту частичку, вводящую твердые материалы, съестные продукты, сильные чувства: из дерева, из хлеба, из гордости… Так, может быть, этот Диккенс не вопрос, а ответ, может быть, он даст мне на чем посидеть, что поесть, чем победить страх… В этот момент вдали засвистел поезд. Он увозил моего отца.
Наш маленький магазин дамского белья, расположенный в идущем под уклон переулке на границе пользовавшегося дурной славой района Мериадек, принадлежал моей матери. Отец большую часть дня проводил в кафе с замечательным названием «Разрядка», грязные витрины которого провиденциальным образом смотрели с противоположной стороны переулка прямо на нашу лавку и позволяли ему отслеживать появление особенно миловидных клиенток; тогда — и только тогда — он бросал карты, застегивал воротник, с чрезвычайной поспешностью пересекал улочку и с треском распахивал дверь в магазин.
«Не беспокойтесь, Катрин, — на „вы“ он обращался к матери только в таких обстоятельствах, — я обслужу мадам».
После школы я устраивался в комнате за магазином на большом столе, заваленном упаковками чулок, бюстгальтерами и маленькими трусиками; в этих складках я бесшумно развертывал свои оловянные войска.
Для тихого и одинокого маленького мальчика, каким я был тогда, идеальным времяпрепровождением могло бы стать чтение. Поскольку в доме практически не было книг, моя мать считала своим долгом время от времени водить меня в местную библиотеку — примерно с той же частотой, что и к зубному врачу, и приблизительно с теми же гигиеническими целями; но мне не нравились ни угрюмое, плохо пахнущее помещение, ни обилие контролеров, которые за своими конторками клеймили печатями отвержения книги, приговоренные к отправке в макулатуру, ни серьезность матери, проникавшейся ролью доброй наставницы, ни, разумеется, сами книги, стоявшие там. Я злился на их неправдоподобные приключения, на их грубо намалеванные «экзотические» красоты, под которыми угадываешь романические обои в цветочек. Вот что мне понравилось бы, так это книга о приключениях Франсуа, сына Робера и Катрин Домаль, проживающего в Бордо, на улице Сен-Сернен, дом 23. Книга, которая подсказала бы мне, как жить. За отсутствием таковой я удовлетворялся своими солдатиками, большим альбомом с картинами битв Наполеона, подаренным мне отцом на Рождество, и древним номером журнала «Зеркало спорта» со статьей под огромным заголовком «Уимблдон-1931 — невероятный турнир!» и фотографией на обложке: «гигант» Уильям Тилден стискивает руками голову после проигранного матчбола.