litbaza книги онлайнРазная литератураНыряльщик из Пестума. Юность, эрос и море в Древней Греции - Тонио Хёльшер

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 29
Перейти на страницу:
экстаза (в данном случае гомосексуального) добиваются трансценденции, выхода за пределы земного существования в иное измерение; наконец, симпосий может изображать блаженную жизнь умерших в загробном мире. Обо всём этом шла речь в мистериальных религиях, называвших своими основателями мифического певца Орфея и мудрого философа Пифагора; они пользовались особой популярностью в Южной Италии и на Сицилии. Свидетельствующая об этом ода Пиндара Гиерону, тирану Сиракуз, относится примерно к тому же времени, когда была заложена Гробница ныряльщика. Поэтому эта гробница стала для многих исследователей ключевым документом в определении специфической религиозной идентичности тех греков, что создали на богатом Западе, прозванном Magna Graecia – Великой Грецией, – собственную культуру и жизненный уклад, отличавшийся особой экзальтированностью.

При непредвзятом рассмотрении, однако, трудно отделаться от мысли, что эти интерпретации во многих отношениях противоречат тому, что мы знаем об античной погребальной культуре. Детали научной дискуссии интересны, наверное, только специалистам, поэтому мы вынесли их в отдельный очерк (см. с. 128). Здесь же уместно будет ограничиться фактами, представляющими общий интерес.

Во-первых, кажущееся нам таким естественным представление, что изобразительная программа погребений должна быть связана со смертью и загробной жизнью, – односторонний, подкрепленный прежде всего христианскими обычаями постулат. Еще Гёте отмечал как парадокс, что греки и римляне украшали погребения сюжетами живого быта. Современная наука убедительно показала, что изображения в античных захоронениях отражают прежде всего общественный статус, основные ценности и жизненный уклад покойного. Среди сюжетов порой встречаются и сцены погребения как одного из принятых в обществе ритуалов, однако трансцендентальная метафорика или символы мистериальной эсхатологии отсутствуют практически полностью.

Во-вторых, интерпретация античных захоронений в духе мистериальных религий лишь в очень небольшой степени находит подтверждение в письменных источниках. Это относится и к предполагаемым метафорам, таким как «море смерти». Конечно, это можно объяснить тем, что содержание мистерий держалось в глубокой тайне и потому не разглашается в источниках. Но это не делает аргументацию менее расплывчатой. Конкретные детали, как правило, не обсуждаются вовсе, например, разумно ли толковать одиночную вышку как изображение Геркулесовых столпов или врат Аида? И зачем этим мифическим сооружениям трамплин? А главное: подходит ли прыжок с вышки вниз головой, да еще такой уверенно-изящный, предполагающий долгую тренировку, – для символического переселения в иной мир?

Поэтому, в-третьих, уместно сделать шаг назад и задаться вопросом, почему этот тип интерпретаций обладает такой притягательностью. Ответ на него оказывается неоднозначным. С одной стороны, тот идеал классической Греции, ее рациональной, жизнеутверждающей культуры, который воспевали Винкельман, Гёте и Шиллер, был поколеблен еще в XIX веке Якобом Буркхардтом, Иоганном Якобом Бахофеном и Фридрихом Ницше, показавшими темную, экстатическую, иррациональную, тяготеющую к смерти сторону греческой души. Веком позже Вальтер Буркерт выделил в греческой религии не только кровожадность, но и мистицизм. Этот подход и по сей день не потерял своего значения как противовес абсолютизации греческого просвещения. В этом смысле исследовательский интерес к мистериям, эсхатологии и символам вполне законен.

С другой стороны, здесь проявляется, на мой взгляд, специфическое жизнеощущение современности, которое не только затуманивает взгляд историка на прошлое, но и является тревожным симптомом для сегодняшнего дня. Одна из составляющих этого настроя – презрение к реальной жизни. Проявления нормальной человеческой жизнедеятельности – например, настоящий, не воображаемый прыжок в воду – воспринимаются при таком подходе как «быт», случайный, банальный, лишенный «глубины» и «смысла», тогда как «глубокое», приподнятое над бытом значение приписывается лишь символическим действиям. Кроме того, здесь проявляется тяга к интровертному мистицизму: отказ от социальных практик реальной жизни в пользу надежд на загробное блаженство. И наконец, в-третьих, обе эти тенденции соединяются с поисками собственной идентичности: религия предстает заповедником местной южноиталийской культуры, противостоящей остальному миру. Во всем этом опознаются современные модели социальной и культурной самоидентификации, вызывающие определенное беспокойство.

Но, возвращаясь к росписям: не слишком ли они земны и полнокровны и для метафор загробного мира? Свойственна ли метафоре подобная эротическая чувственность? Может ли тяга к потустороннему воплощаться в настолько реалистичном изображении спорта? И можно ли помыслить профессиональный спортивный прыжок без практики тренировок в реальной жизни? Клод Ланцман, с характерной для французского экзистенциализма жесткостью увидевший в этом прыжке пограничную ситуацию между уверенностью в своих физических силах и страхом погибнуть, тоже не задумывается в этой связи о надеждах на потусторонний мир и вечную жизнь. Похоже, стоит попытаться локализовать сюжеты фресок в реальной жизни. В отличие от символического прыжка в море загробного существования, для реальных прыжков в воду обнаруживается достаточно широкий спектр практик и представлений, засвидетельствованных в конкретных местах, конкретных изображениях, в мифах о сказочной старине и в свидетельствах о социальной жизни исторических обществ, для которых сцена из Гробницы ныряльщика может служить ярким художественным выражением.

Это отнюдь не означает, что перед нами – никчемная реальность повседневных занятий, биографических эпизодов, лишенных культурного «смысла», интересующего историков. Альтернатива «возвышенная трансцендентная символика» или «банальная повседневность» в данном случае только мешает пониманию. Ведь и в реальной жизни социума проигрываются фундаментальные ситуации, практики и структуры, и это не бессмысленное мельтешение случайных лиц, действий и событий, а концептуальные основы жизненного уклада, выраженные в конкретных реальных действиях. И представленная в этой книге интерпретация Гробницы ныряльщика станет гимном поразительному чувству реальности в греческом изобразительном искусстве.

Именно с этой позиции мы вернемся к вопросу, что же эти сцены бьющей ключом жизни означают в гробнице.

03

Эфебы у моря: изображения

Ныряльщик из Пестума не так уникален, как может показаться. В частности, в этрусской Тарквинии была обнаружена датируемая несколькими десятилетиями раньше Гробница охоты и рыбной ловли, получившая свое название от трех чрезвычайно жизнерадостных сцен на лоне природы, украшающих ее стены (илл. 10, 11).

В центре торцовой стены главной камеры гробницы изображен юноша, стоящий на высокой скале над морем, он целится из натянутой пращи по стае вспугнутых с воды птиц. В волнах резвятся дельфины. Под скалой проплывает лодка с четырьмя молодыми людьми. Один держит кормовое весло, другой спускает в воду бечевку, очевидно для ловли рыбы, еще двое оглядываются, оживленно жестикулируя. Похожая сцена изображена и на боковой стене. Снова юноша на утесе над морем, на этот раз ближе к краю изображения, так что перед ним разворачивается весь пейзаж с порхающими птицами. Посередине – большая лодка с двумя пассажирами на борту: один держит кормовое весло, второй бьет трезубцем проплывающих мимо уток.

10-10а

Юноши и эфебы на морском берегу: охота на птиц и рыбалка. Гробница охоты и рыбной ловли. Тарквиния. Около 520–510 гг. до н. э.

Совсем другая

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 29
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?