Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И тем не менее, автор обещает, что ад только начинается.
– Да, обещает. Но кому?
Ей было ужасно приятно, что они обсуждают его работу. Такое случалось очень редко. Анютина любовь к разным тайнам и хорошие детективные способности для их разгадывания воспринимались Левицким не как плюс, а как минус. Ее интереса он, скорее, побаивался, даже иногда думал, что равнодушие жены – это гораздо более удобное качество при его профессии.
Но история с письмами совершенно не воспринималась Левицким как профессиональная. Никакого отношения к его работе она не имела: он был абсолютно уверен, что после многочисленных проверок (которые правильнее всего спустить на тормозах) отдел Григорьева должен вернуть дело в УВД. Это можно было бы сделать уже сегодня, но кто возьмет на себя ответственность поставить окончательную резолюцию, отметающую даже возможность терроризма? Таких дураков нет. Ведь если где-нибудь и как-нибудь, при каком-нибудь очередном взрыве найдут хоть намек на мышьяк (да он используется в тысячах ситуаций, вплоть до гомеопатии, то есть может находиться в составе таблеток в чьем-нибудь кармане!), огромная махина ведомств и отделов – эта ржавая и безжалостная гильотина – заскрипит, сдвинется, и чья тогда голова слетит с плеч?..
… Совсем стемнело. Левицкий свернул с трассы, машина сразу запрыгала по ледяным колдобинам, свет фар заметался по черным сугробам. Они заехали под мост, вынырнули из-под него. Слева открылось белое поле реки, холодно сияющее синим лунным светом. Проехали райсовет, детский санаторий, протиснулись в боковую улочку.
Поселок был старый, когда-то престижный. Именно с него начинались дачи как таковые, рубились вишневые сады, чтобы все поделить, поставить заборы, возвести курятники и запустить любителей экологии.
Это было еще до революции, между прочим, а не при Хрущеве, как многие думают. Именно поэтому дачники пошли на север, а не на юг, ведь загар тогда не ценился, а даже самые легкие льняные костюмы требовали некоторой прохлады. Дачники двинулись сюда еще и потому, что это была наезженная трасса: даже Иван Грозный имел в селе Тайнинском собственный загородный дворец, а все последующие цари обязательно ездили по этому направлению в Лавру, останавливаясь в своих деревянных кружевных шатрах – некоторые из них даже сохранились.
Потом купец Перлов произвел свою маленькую дачную революцию: вырубил чей-то там сад, построил домики под сдачу – и благодарное человечество не забыло его, назвало его именем железнодорожную станцию, а также поселок. Именно сюда и привез Левицкий свою любовницу Анюту в пятницу вечером.
Она вышла из машины и сразу угодила в сугроб. Здесь он был белый. Левицкий вытащил из багажника продукты (она отметила, что загрузился он порядочно), легко взбежал на крыльцо, зажег фонарь на доме.
За эту бесшабашность Анюта его уважала. Все соседние дачи были обитаемые, а сам дом принадлежал родителям жены Левицкого. Он имел полное право сказать: «Ничего, что в темноте? А то соседи…», но не сказал – зажег свет.
Зашли на веранду, заваленную старой одеждой, корзинами, коробками, Левицкий опустил сумки на пол (в них что-то звякнуло). В этот момент в его кармане зазвонил телефон. Он беспомощно оглянулся на нее – мелодия звонка была рабочей. Анюта улыбнулась и пожала плечами. Если бы его сейчас вызвали, она бы не расстроилась: дом ей почему-то не понравился с первого взгляда.
– Але, – сказал Левицкий. – Да… Все нормально? Ничего не взорвали? Ну… Да… Максим, мое отношение к этому ты знаешь… Ах, порадовать? Ну… – он помолчал почти минуту, слушая собеседника, брови его полезли наверх, да там и остались. – Да, – сказал он наконец, – с понедельника поизучаю более пристально… Но ты же понимаешь, наверное, что это теперь явно не наше дело?.. На даче… По Ярославке… Да, получается рядом. Я нужен? Спасибо… Один… Спасибо… Пока.
Он нажал кнопку, потом подумал и вообще отключил телефон. На Анюту он не смотрел.
– Представляешь, – неуверенно кашлянув, сказал он. – Одного из этих ребят, ну, которые получили письма, сегодня убили. Да… Вот такая петрушка.
– Кого? – спросила она.
– Ледовских Игоря Дмитриевича, художника, – сказал он. – Кстати, здесь рядом, в Клязьме.
– Тебе надо туда поехать? – Она снова отметила, что спрашивает с надеждой: дом ей определенно не приглянулся.
– Нет, что ты! Это ведь не наше дело, строго говоря… – Он положил телефон поверх сумок, улыбнулся. – Иди ко мне. Пожалуйста…
* * *
С самого утра у Бориса Ивановича было плохое настроение.
Вчера сын снова пришел домой пьяным: жена теперь спала после сердечного приступа. В комнате пахло валокордином, пылью, еще чем-то кислым – наверное, старостью. Рука жены лежала поверх скомканного одеяла – на сгибе темнели огромные синяки (вены у нее были никудышные). Голова некрасиво запрокинулась, из уголка рта показалась липкая дорожка слюны.
Жена всхрапнула, повернулась на бок. Борис Иванович прикрыл дверь.
Этот урод тоже храпел в своей комнате. Даже его храп был наглым и тупым, не таким, как у нормальных людей. Борис Иванович сжал кулаки, проходя мимо ненавистной двери.
За свою жизнь он увидел, наверное, миллион молодых людей – ровесников сына. Все они были генетическими двойниками Бориса Ивановича: они начинали читать в том возрасте, в котором начал читать он (и те же книги, кстати), они влюблялись в девушек, которые ему нравились, их удивляло и возмущало ровно то же самое, что и его, и так было при Хрущеве, при Брежневе, при Черненко, при Ельцине (то есть они менялись, конечно, но так же, как и он сам) – каждое новое поколение студентов соответствовало представлению Бориса Ивановича о том, каким должен быть интеллигентный молодой человек.
И вот он, парадокс генетики: студенты Бориса Ивановича – чужие люди – были его братьями, затем сыновьями, затем внуками по крови, а тот единственный, кто имел в себе эту самую кровь, был непоправимо чужим. Чужим каждой клеточкой, каждым взглядом… Даже храпом!
Разве возможно остаться материалистом при таких выкрутасах судьбы? Как тут не согласиться, что генетика – опасная и бездоказательная выдумка? Правда, материалистом Борис Иванович никогда не был, а его странноватые убеждения, возникшие еще в середине шестидесятых, и вовсе не оставили на всяких там дарвинизмах камня на камне.
Борис Иванович верил в переселение душ, верил также и в то, что его главное и лучшее рождение состоялось в XI веке, в Иерусалимском королевстве, в самом главном городе Вселенной – «сладчайшем пупе земли», только что отвоеванном у неверных. Именно там родился он посреди жаркого дня, на краю шумного базара, в мире простом и понятном, читаемом, как огромная книга – в замечательном мире, созданном за семь дней, в котором две параллельные прямые еще не пересекаются, а Солнце всего одно и на одном и том же месте.
Он с сожалением отложил в сторону великолепную английскую книгу об иерусалимских алхимиках – кофе был допит, до заседания кафедры оставалось меньше тридцати минут.