Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грандиозный праздник-турнир устраивался в стратегически точно рассчитанный момент. Именно тогда, после первых четырех лет царствования, Екатерина почувствовала относительную прочность своего трона, оценила первые плоды правления[5] и одновременно осознала острую необходимость создания и утверждения собственного императорского облика. Она, как никто до нее, прекрасно понимала все сложности ее статуса и все выгоды правильно выбранной мифологии.
Утверждение трона проходило под знаком следующих компонентов имперского облика: воспитанная в протестантстве немецкая принцесса София Фредерика Августа Ангальт-Цербстская должна была продемонстрировать — в особенности на фоне недавно свергнутого и убитого супруга Петра III, — что она в полной мере «легитимна», что она как никто более «русская» и что она абсолютно и безоговорочно «православная». Отчасти эти статусные «неувязки» были с блеском преодолены еще молодой великой княгиней Екатериной Алексеевной (это имя она приняла в день православного крещения 28 июня 1744 года). Войдя в образ, Екатерина Алексеевна быстро выучила разговорный язык, великолепно освоилась в обрядах «русской веры», демонстративно и педантично блюла не только внешнюю сторону обрядности, но и искусно имитировала «русские» качества своей души. Неутешная скорбь Екатерины перед гробом нещадно унижавшей ее царицы Елизаветы Петровны врезалась в память всем мемуаристам и послужила сюжетом для нескольких картин.
К.К. Рюльер зафиксирован общественное мнение, снабдив его проницательным комментарием о театральности выказываемой «скорби»: «Во время похорон покойной императрицы она (Екатерина. — В.П.) приобрела любовь народа примерною набожностью и ревностным хранением обрядов греческой церкви, более наружных, нежели нравственных». Игра в «более русскую» и «более православную» была нетрудна на фоне голштинских замашек Петра (II и его одиозного поклонения прусскому императору Фридриху II.
Екатерина взошла на престол под знаком защиты «древнего в России православия». Известно, что, став императором, Петр III приказывал «чрез призвание к себе первенствующего у нас тогда архиерея Дмитрия Сечинова» вынести из церквей все образа (кроме Христа и Богородицы), всем попам бороды обрить, не носить своих длинных ряс, а носить платье, как у «иностранных пасторов»; смущенные священники были уверены, что «государь не иное что имел тогда в намерении своем, как применение религии во всем государстве и введение лютеранского закона».[6] В первом же «Манифесте» по восшествии Екатерина заявляла, что ее приход к власти был во многом обусловлен реальной угрозой «перемены древнего в России православия и принятия иноверного закона».
В стихотворной надписи А.П. Сумарокова к портрету Екатерины (работа Г. Ротари, гравер — Евграф Чемесов), сделанной по заказу в 1762 году, еще яснее декларировались как идея спасения России от иноземного порабощения, так и религиозная миссия новой царицы:
Позднее в течение многих лет своего правления Екатерина демонстрировала озабоченность гак называемым «греческим проектом» (в том числе и идеей «спасения» христианских народов из-под власти турок) — центральной мифологемы русской имперской политики того времени.
Сложнее было с демонстрацией собственной легитимности, так как юридических прав на русский престол у нее не было. Еще в 1762 году главный диссидент первых лет царствования митрополит Ростовский Арсений Мацеевич, чье дело внимательно изучалось самой Екатериной, в высшей степени точно очертил все неувязки со статусом новой царицы: «Государыня наша не природная и не тверда в законе нашем, и не надлежало ей престола принимать».[7] Арсений также «ложно толковал житие Кирилла, что в России будут царствовать двое юношей, чем старался поколебать в других верность к самодержице…». Арсений считал, что престолом владеть «следовало Ивану Антоновичу, или лучше бы было, кабы ее величество за него вступила в супружество».
Последнее предложение — стать супругой умственно отсталого узника елизаветинского царствования — было особенно выразительно. Если Екатерина могла успешно преодолеть барьер национальности и конфессиональности, то преодолеть барьер сексуальной принадлежности, то есть стать законным русским императором — подобием Петра I, было абсолютно необходимо.
В имперской мифологии принято было различать монарха как частного человека и как священную персону, представляющую собой инкарнацию «тела» государства. Уходящее корнями в Средневековье представление о двуприродном «теле» короля, сочетающем Божественное начало и земную ипостась, было понято Эрнстом Канторовичем как транспозиция на священную особу короля христианского представления о двуединой «природе» Христа. Смертному телу короля противостояло бессмертие священной королевской сути, которая «никогда не умирает».
Старое средневековое представление продолжало быть актуальным в европейской политической теории Нового времени. Особым образом оно преломилось на русской почве XVIII века: тело императора оказывалось напрямую связано с русским государством, с его двуединой сакрально-секулярной природой. Так, М.В. Ломоносов в «Оде надень тезоименитства его императорского высочества великого князя Петра Федоровича 1743 года» устами Марса и Минервы прокламировал эту непреложную двуединую сущность императора Петра I:
Петр I, согласно Ломоносову, — это Бог, обретший свои «плотские» «члены» на российской земле. Средневековая христианская теология «земной» ипостаси заменяется политической доктриной «тела государства». Петр — это русский Бог, телесная инкарнация «идеи» Русского государства.