Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лестница под тобой полна людей. Забита, через каждые пару ступенек. Лестницу кормит непрерывная сплошная очередь, что тянется назад и изгибается во мрак наклонной тени от вышки. Люди в очереди сложили руки. У тех, что на лестнице, болят ноги, и они все смотрят наверх. Это машина, которая движется только вперед.
Заберись на язык вышки. Доска тянется так далеко. А время тоже тянется, пока ты там стоишь. Время замедляется. Густеет, а твое сердце выбивает все больше и больше ударов с каждой секундой, с каждым движением в системе бассейна внизу.
Доска длинная. Там, откуда ты стоишь, кажется, что она тянется в никуда. Она отправит тебя туда, куда нельзя заглянуть из-за ее длины, и кажется неправильным покоряться ей, даже не подумав.
Если взглянуть с другой стороны – та же доска всего лишь длинная тонкая плоская штука, покрытая грубым белым пластиком. Белая поверхность очень жесткая, рябая и разлинована бледным, водянистым красным цветом, который, тем не менее все еще красный, а не розовый, – это капли старой воды из бассейна, на которые падает свет вечернего солнца над острыми горами. Жесткий белый пластик доски влажный. И холодный. Ноги невероятно чувствительны, болят от тонких ступенек. Чувствуют твой вес. Над началом доски есть перила. Не такие, как только что были на лестнице. Толстые и очень низкие, – чтобы держаться за них, надо почти согнуться. Они только для виду, никто за них не держится. Если держаться, потратишь время и собьешь ритм машины.
Длинный жесткий белый пластик или стеклопластик доски в прожилках печального, почти розового цвета дешевой конфеты.
Но в конце белой доски, на краю, где надо давить всем своим весом, чтобы подбросило, есть два участка темноты. Две плоские тени на свету. Два нечетких черных овала. На конце доски два грязных пятна.
Они от всех тех, кто прошел до тебя. Когда ты встаешь там, ноги еще чувствительные, вмятины от ступенек не прошли, больно ступать по жесткой мокрой поверхности, и ты видишь, что эти два темных пятна – от человеческой кожи. Кожи, стертой с ног резким исчезновением людей с реальным весом. Тут было так много людей, что трудно посчитать, не сбившись. Вес и трение от их исчезновения оставляют крошечные частички мягкой нежной кожи – частички, шелуху и завитки кожи, – и те пачкаются, темнеют и буреют, крошечные и размазанные под солнцем на конце доски. Они копятся, размазываются и смешиваются. Темнеют двумя овалами.
Вне тебя время не идет. Поразительно. Внизу вечерний балет в замедленном движении, размашистые движения мимов в синем желе. Если бы ты захотел, то мог бы по-настоящему остаться тут навсегда, так быстро вибрируя внутри, что застыл бы неподвижно во времени, как пчела над чем-нибудь сладким.
Но им же надо было вымыть доску. Любой, кто задумается хоть на секунду, поймет, что надо было отмыть конец доски от человеческой кожи, от двух черных скоплений, оставшихся от прошлого, – от пятен, которые отсюда похожи на глаза, слепые и косые глаза.
Там, где ты сейчас, тихо и спокойно. Ветер радио крики плеск – не здесь. Нет времени и нет звуков, только кровь скрипит в голове.
Вид и запах: вот что значит быть наверху. Запахи сокровенны, по-новому чисты. Запах хлорки – цветок особый, но из него к тебе поднимаются и другие, словно снег из семян сорняков. Ты чувствуешь ярко-желтый попкорн. Сладкое масло для загара, как горячий кокос. Хот-доги или корн-доги. Тонкая и жесткая нотка очень темного «Пепси» в бумажных стаканчиках. И особый запах многих тонн воды, которые стекают с многих тонн кожи, он валит, как пар над новой ванной. Звериный жар. Здесь, наверху, он реальнее всего.
Смотри. Ты видишь всю сложность, синее и белое, коричневое и белое, вымоченное в водянистых блестках темнеющего на глазах красного цвета. Всё. Вот что люди называют прекрасным видом. И ты знал, снизу не покажется, что ты забрался так высоко наверх. Но теперь ты видишь, как же ты высоко. Еще там, внизу, ты знал, что никто не сможет этого понять.
Он говорит позади тебя, смотрит на твои лодыжки, этот крепкий лысый мужчина: Эй, пацан. Они хотят знать. Ты тут на весь день или что вообще за дела. Эй, пацан, ты в порядке.
Все это время шло время. Нельзя убить время сердцем. Все требует времени. Чтобы замереть, пчелам приходится двигаться очень быстро.
Эй, пацан, спрашивает он, Эй, пацан, ты в порядке.
На твоем языке расцветают металлические цветы. Больше нет времени на размышления. Теперь, когда время вернулось, у тебя его больше нет.
Эй.
И вот медленно чужие взгляды разбегаются вовне, от лестницы, как круги по воде. Вот твоя уже зрячая сестра и ее тощая белая ватага показывают на тебя пальцами. Мама смотрит на мелководье, где ты недавно был, прикрывает глаза ладонью. Кит ворочается и дрожит. Смотрит вверх спасатель, смотрит вверх девочка у его ног, он тянется к мегафону.
Внизу, в невероятной дали, жесткий бортик, закуски, жестяная музыка – внизу, где ты был раньше; очередь непрерывна, у нее нет заднего хода; да и вода, конечно, мягкая, только когда ты в ней. Посмотри вниз. Теперь она двигается на солнце, в ней полно твердых монеток света, отливающих красным, они простираются в дымку из твоей собственной сладкой соли. Монетки дробятся на новые луны, длинные осколки света из сердца печальных звезд. Квадратный бассейн – холодная синяя простыня. Холод – это та же твердость. Та же слепота. Тебя застали врасплох. С днем рождения. Все ли ты продумал. Да и нет. Эй, пацан.
Два черных пятна, резкость – и исчезновение в колодце времени. Высота не проблема. Все меняется, когда возвращаешься вниз. Когда бьешься всем своим весом.
Так что из этого ложь? Твердость или мягкость? Тишина или время?
Ложь в том, что есть либо одно, либо другое. Неподвижная парящая пчела движется быстрее, чем думает. Она в небе, и сладость внизу сводит ее с ума.
Доска кивнет, и ты уйдешь, и только глаза кожи слепо косятся в забитое облаками небо, в проколотый свет, и он льется за острый камень, который и есть вечность. Вечность. Войди в кожу и исчезни.
Привет.
КИ № 14 08/96
СЕНТ-ДЭВИДС, ПЕНСИЛЬВАНИЯ
Мне это стоило всех сексуальных отношений. Не знаю, зачем я так делаю. Я далек от политики, всегда был далек. Я не из тех, которые «Америка, вперед!», читают газеты, пройдет ли там Бьюкенен. Вот занимаюсь этим с какой-нибудь девушкой, не важно с какой. И когда я кончаю. Тогда и начинается. Я не демократ. Я даже не голосую. Один раз сорвался и позвонил насчет этого на радио, доктору на радио, анонимно, и он поставил диагноз – неконтролируемые выкрики непроизвольных слов или фраз, часто оскорбительных или нецензурных, официально называется «копролалия». Только когда я кончаю и начинаю кричать – это не оскорбления, ничего непристойного, а всегда одно и то же, и всегда так странно, хотя вряд ли даже оскорбительно. По-моему, просто странно. И непроизвольно. Как будто эти слова выходят так же, как выходит сперма, такое ощущение. Не знаю, откуда это взялось, и ничего не могу с собой поделать.