Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что четырех?
— Четырех кварталов, — объясняет он с долготерпением священника. — На углу Колет и Сент-Обер. Там пост. Если желаете, можем отправиться туда вместе.
И вот происходит самая невероятная трансформация. Он распрямляется. Нет. Это слово даже отдаленно не передает то, что он делает. Он вырастает. Словно внезапно он обнаружил, что имеет в запасе еще пятнадцать сантиметров позвоночника, и решил развернуться в полный, неведомый прежде рост. У меня на глазах усохший скорченный калека превращается в крепкого мужчину ростом не менее ста семидесяти сантиметров. Массивный, горделивый, грубоватый, сложенный с геологической мощью и четкостью линий, толстые жгуты мышц прикрыты тонкими напластованиями жира — плавно перетекающими обратно в мышцы, так что весь Барду остается монолитной фигурой, исполненной звериной силы, потрясающей до основания любого, кто окажется рядом.
— Вынужден попросить вас немедленно покинуть дом, — заявляю я. — Вы в достаточной мере… в достаточной мере воспользовались моим гостеприимством…
Если голос у меня и дрожит, то я этого не замечаю. Я слышу только сухой, сквозь зубы, ответ незнакомца.
— Это он называет миндальным тортом… больше похоже на булыжник… что он себе вообразил… — И затем, возвысив голос до декламации: — Господи боже, неужели у вас совсем нечем ополоснуть горло?
Его взгляд, как прожектор, высвечивает наполовину осушенную бутылку вина на буфете. Выкрутив пробку, он хватает с застекленного шкафчика стакан, скептически разглядывает на свет (экземные пятнышки грязи появляются из ниоткуда, словно материализованные магией его взгляда) и с величайшей тщательностью наливает вино в стакан, так что стекло густо окрашивается кармином.
— Так-то лучше, — ворчит он после пары глотков. — Боннское? Бывает и хуже.
Что касается меня, то я ищу оружие. Поразительно, как мало предметов может за него сойти. Кухонные ножи. Подсвечник. Может, Шарлотта забыла на шкафчике штопор? Сколько мне понадобится времени, чтобы найти его? Как быстро я успею…
Но все расчеты заканчиваются, когда он произносит:
— Прошу вас, доктор Карпантье. Присаживайтесь.
Вот так просто он меня обезоружил. Сделал блестящий ход: назвал меня доктором.
В те дни никто не считает меня достойным этого титула, и меньше всех считаю себя достойным его я сам. И, опускаясь в кресло, я одновременно возвышаюсь, внутренне отзываясь на «доктора». Стараясь соответствовать, то есть.
— Что ж, — произношу я. — Мое имя вам известно, меж тем как я не имею чести… чести быть знакомым с вами.
— Ваша правда, — соглашается он.
Он принимается шнырять по комнате — вынюхивая, заглядывая, — попутно, словно бы компрометируя все, к чему прикасается. Столик вишневого дерева с матовой поверхностью. Захватанные графины с отбитыми горлышками. Абажур цвета слоновой кости с горелыми следами. Все, до чего он дотрагивается, приобретает особенно жалкий и убогий вид.
— Ага! — наконец восклицает он, пробегая пальцем по кипе тарелок с голубой каемкой. — Сделано в Турне, верно? Ну что вы смущаетесь, доктор? Нет лучшего способа снизить цену фарфора, чем изготавливать его руками заключенных.
— Месье. Полагаю, я уже просил о чести узнать ваше имя.
Взгляд его веселых глаз на секунду останавливается на мне.
— В самом деле, прошу прощения. Вы, возможно, слышали о человеке по имени…
В этот момент его пальцы складываются в подобие бутона около рта, и из бутона, подобно бабочке, выпархивает имя.
— Видок.
С видом чрезвычайной самоуверенности он ждет неминуемого, по-видимому, эффекта.
— Вы хотите сказать… ну да… он же вроде как сыщик?
Улыбка исчезает с его лица, глаза сужаются.
— Вроде как сыщик. Наполеон тогда вроде как солдат. А Вольтер умел при случае пошутить. Доктор, честное слово, если вы не в состоянии видеть вещи в их истинном масштабе, остается вас только пожалеть.
— Возможно, но… он ловит воров, если не ошибаюсь? О нем пишут в газетах.
Ответом служит бесконечно красноречивое пожатие плечами.
— В газетах пишут то, что желают хозяева газет. А вы, если хотите узнать правду о Видоке, спросите у негодяев, трепещущих при одном упоминании его имени. Они вам тома надиктуют, доктор.
— Но при чем здесь Видок?
— Я и есть Видок.
Он произносит слова с некоторой задумчивостью, словно бы, выдохнув имя, хочет иметь к нему лишь косвенное отношение. Этим он делает фразу более значительной, чем, если бы выкрикнул ее так, что затряслись бы канделябры.
— Что ж, это, разумеется, очень хорошо. — Я складываю руки на груди. — Но есть ли у вас документы?
— Вы только послушайте его! Документы! Объясните-ка, доктор Любитель Поесть С Тарелок, Сделанных Заключенными, зачем мне документы.
— Но как же, вы являетесь сюда… — Меня самого поражает, как мой гнев растет прямо пропорционально его гневу. — Вы вламываетесь ко мне в дом, месье Неизвестно Кто, с вашими дешевыми фокусами и поддельной культей, произносите: «Вуаля! Видок!» — и думаете, я поверю? С какой стати? Откуда у меня гарантия, что вы тот, за кого себя выдаете?
В его голове явно шевелится мысль. Через несколько секунд он, словно бы сожалея о необходимости говорить это, информирует меня о результатах:
— Ниоткуда.
Из его слов следует извлечь урок. К Эжену Франсуа Видоку, если это он, не следует подходить с эмпирическими стандартами, применимыми ко всему остальному миру. Или принимаешь его таким, каков он есть, или катишься к черту.
— Очень хорошо, — говорю я. — Если вы тот самый Видок, то, может, скажете мне, где Барду?
— Проводит чудесную неделю, смею вас заверить, с сестрами-бернадинками. Ухаживает за дынями на монастырском огороде. Сомневаюсь, что он так уж рвется возвратиться на свой пост, доктор.
— Но для чего вам вообще понадобилось все это? Подменять его на углу, одеваться как он, выглядеть…
— Значит, так. — Незнакомец облокачивается о стол. — Когда охотник выслеживает добычу, доктор, он должен оставаться незамеченным.
— Но кто же добыча?
— Как кто? Вы.
В этот момент у меня дергается голова вбок и в поле моего зрения попадает пространство перед канапе. Там стоят мои мокрые сапоги, и валяется недочитанная газета.
— А зачем вы на меня охотитесь? — интересуюсь я.
По правде говоря, мне это уже известно.
Евлалия.
В голове у меня с неслыханной скоростью мелькают строки судебного постановления. Евлалия и ее пристав… прячут у себя краденую посуду… их схватили жандармы… «на этот раз мы вас отпустим, если сообщите, кто у вас главный»… а кого еще выдать, как не простофилю Эктора? Разве он не пойдет ради Евлалии на все — по-прежнему? Даже на то, чтобы отправиться в тюрьму?