Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видимо, следовало сплюнуть. Через левое плечо. Есть такое правило. Только выглядело это по-идиотски, и я пока воздержался.
А напрасно.
За поворотом, где темь пологом провисала между двумя хилыми лампочками, привалившись плечом к стене, стоял человек.
Но не дворник. Другой. Что, впрочем, не лучше.
Увидел меня — выпрямился. Надо было сплюнуть, обреченно подумал я.
Человек одернул поношенный пиджак и торжественно сделал два шага, как на параде, высоко поднимая ноги в домашних тапочках. Воткнул в висок напряженную ладонь.
— Поручик Пирогофф! К вашим услугам!
Раньше, еще в институте, я носил с собой гирьку на цепочке. Небольшую — грамм триста. На тот случай, если придется возвращаться домой поздно. Но потом я повзрослел и гирьку выкинул. Как теперь выяснилось — поторопился.
— Рассчитываю только на вас, сударь, — громко сказал поручик. — Зная, что происхождения благородного. И чины имеете.
— Могу дать три рубля, — с готовностью предложил я и, как в тумане, достал последнюю трешку.
— Сударь! — он вскинул голову. — Поручик Пирогофф еще ни у кого не одалживался! Да-с! — и моя трешка исчезла. Будто растаяла. — Несчастные обстоятельства, сударь. Изволите обозреть, в каком состоянии пребываю…
Я изволил. Состояние было не так чтобы. Костюм на поручике был явно с чужого плеча, короткий — торчали лодыжки без носков, брюки были мятые, словно никогда не глаженные, на рубашке не хватало пуговиц.
— К тому же! — гневно сказал поручик. Щелкнул босыми пятками. Удивительно, как у него получилось. Однако звук был отчетливый. — Страница пятьсот девятая, сударь!
Он тыкал в меня толстой, потрепанной книгой.
Выхода не было. Я посмотрел. На странице пятьсот девятой говорилось, что какие-то ремесленники — Шиллер, Гофман и Кунц — нехорошо поступили с военным, который приставал к жене одного из них. Мне что-то вспомнилось. Что-то очень знакомое, давнее, еще со школы.
Фамилия военного была — Пирогов.
— Это вы? — спросил я.
Поручик затрепетал ноздрями.
— Помилуйте, сударь, как бы я мог? Жестянщик, сапожник и столяр, — с невыносимым презрением сказал он. — А в тот день… отлично помню… Я находился в приятном обществе… У Аспазии Гарольдовны Куробык. Не изволите знать? Благороднейшая женщина…
— Книгу возьмите, — попросил я.
Поручик сделал отстраняющий жест.
— Как доказательство клеветы. — Расширил бледные глаза. — Не ожидал-с!.. Честно скажу, сударь: уважаю искусства — когда на фортепьянах или стишок благозвучный, художнику Пискареву — наверное, слышали? — оказывал покровительство многажды. И сам, в коей мере не чужд…
Он выпятил грудь так, что рубашка разошлась, картинно выставил руку и прочел с завыванием:
— Ты, узнав мои напасти, Сжалься, Маша, надо мной, Зря меня в сей лютой части, И что я пленен тобой.
— Многие одобряли. У нас в полку. Генерал прослезился… А вы, сударь, случаем, не поэт?
— Это Пушкин, — сказал я. — Пушкин написал.
Поручик отшатнулся.
— Украл! — страшным шепотом произнес он. Схватился за жидкие волосы и несильно подергал их. — Слово чести! Вот ведь — сочинить не может, так непременно украсть!.. Я его — на дуэль!
— Мяу! — пронзительно раздалось за моей спиной.
Я оглянулся. Тот самый кот сидел на середине прохода. Задрав морду, буровил меня зелеными глазами — ждал мяса.
— Брысь! — топнул поручик. Вдруг успокоился. Вытер лоб грязным платком.
— Сами видите, сударь, что делают. Позор на всю Россию. А у меня знакомые: корнет Помидоров, князь Кнопкин-второй, госпожа Колбасина — в нумерах на Стремянной. Я же не могу… Тираж сто тысяч! Ой-ей-ей!.. Ну зачем такой тираж? Это же сто тысяч людей купят. Конечно, не все из них грамотные. Которые и просто так. Но благородные прочтут.
— Мяу!
— Значит, сударь, — нервно сказал поручик. — Чтобы опровержение в газетах. То есть, мол, прошу поручика Пирогова не считать описанным в такой книге…
Я покорно кивал — будет исполнено.
— И дальше. Войдите в положение. Мне полагается квартира и прочее. Опять же провиант, жалованье — кто выдаст? И как я тут считаюсь — в походе? Тогда лошадь и кормовые. А денщик мой там застрял. Между прочим, сволочь страшная: пропьет все до нитки. Как есть. Останусь в чем мать родила — в одном мундире.
— Поможем, — заверил я, сильно тоскуя.
Он поднялся на цыпочки и вытянул тонкую шею.
— Так я могу надеяться?
— Ну конечно. Человек человеку…
— Вашу руку, сударь! — воскликнул поручик.
Пришлось дать. Ладонь у него была теплая и влажная. Он долго тряс. Тыльной стороной вытер слезу — которой не было. Сказал взволнованно:
— Благородство, его ничем не скроешь. Мне бы носки, сударь, и я — ваш вечный должник!
— Мяу! — длинно раздалось за спиной.
3
Прошло еще несколько дней.
Жара не спадала. От свинцовых лучей коробились крыши. Струился неумолимый пух. Выкрашивался гранит на набережных. Воробьи, разинув жалкие клювы, в беспамятстве кувыркались с обугленных ветвей. Город стоял по шею в огне. Обнажились каналы. Тягучая вода медленно шевелила тину на круглых камнях. Сохли узловатые водоросли. Бурый запах йода поднимался со дна.
Каждый день радио севшим голосом сообщало, что последний раз такая температура регистрировалась в тысяча каком-то тараканьем году. В общем, до монгольского ига. Ссылались на циклоны и антициклоны. А так же на «першинги». Газеты выходили пожелтевшие и ломкие, словно музейные. Горел на полях будущий урожай. Обком принимал решения. Два раза в час, напропалую. Зной усиливался. Медики советовали отдыхать в январе.
Серое, плоское небо сковородкою накрыло город. Дым из редких труб стлался по нему и стекал вниз — к окраинам.
Институт пустел на глазах. Бежали — кто мог. Под любыми предлогами. И без них. Работать было нельзя. Плавился кабинетный линолеум. Стреляли авторучки и закипала вода в графинах. Мухи черными зернами осыпались на подоконник.
У меня была группа — шесть человек. Хорошие ребята. Я отпускал всех, прямо с утра. Они, наверное, благословляли тот день, когда я стал начальником.
Потом я ждал немного и уходил сам. Хлопала тугая дверь. Звенела пружина. Белый океан зноя тут же охватывал меня.
Начинались бесцельные шатания. Я наматывал километры по дымным улицам. Светлым и пустым. В хороводе безумных тополей. Пенным прибоем шумела кровь в тесных висках. Блистая, кружились стекла. Жидкое солнце капало с карнизов. Я шел по выпуклым, горячим площадям. Один во всем городе. Последний человек. Мир погибал спокойно и тихо. Как волдырь, сиял надо мной чудовищный купол Исаакия. Жестокой памятью, гулким эхом винтовок задыхались дома на Гороховой. Зеркальные лики дворцов, пылая в геенне, с блеклым высокомерием