Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спасибо, спасибо по крайней мере за это. – Он держал листок перед собой.
Эд хотел обнять его, но Крузо был такой большой и неприступный, что он отказался от этой мысли и стоял перед ним, как беспомощный мальчишка.
– Мы не всегда жили здесь, – начал Крузо. Мало-помалу он успокаивался, но говорил так тихо, что Эду пришлось наклониться, приблизиться к голосу, который мог означать все. – Когда нас привезли сюда, мне было шесть лет. А моей сестре – десять. Одна из сестер матери была замужем за немецким физиком, важной персоной. Они познакомились в Москве, еще в войну, ты видел его институт, Институт источников излучения…
Крузо встрепенулся, и оба они сели на Эдову кровать.
– Когда отец привез нас туда, мы еще не знали, что это навсегда, то есть что все кончится историей с приемными родителями… Роммштедт, мой дядя, просвечивал у себя в институте все и вся, в том числе и нас с сестрой, и нас, по-моему, особенно охотно. Мы были маленькие и прекрасно помещались в его аппаратуре. Когда ставил над нами опыты, он был счастлив, прямо-таки размякал. Все время гладил нас по голове, но только чтобы мы держались спокойно. Мне всегда казалось, будто его рука гасит мои мысли.
Время, предшествующее Хиддензее, отстоит далеко-далеко, точно забытый континент в другом, давнем столетии, когда мне случайно уже довелось жить на свете, в совершенно ином мире. Часто я сидел у камина. И первым делом мне всегда видится этот камин, в кабинете отца, где лежала верблюжья шкура, мое любимое место. На этом верблюде я скакал верхом у Аральского моря, часто говорил отец своим гостям, которые затем смотрели на меня и кивали, вот и я тоже скакал. Я был большим татарским военачальником, таким же большим, как он, на верблюде, в степи. В кабинет постоянно заходили люди, говорившие по-немецки, некоторые посреди фразы бросали на меня подозрительный взгляд, будто я мог выдать их жестокие, непостижимые тайны. Я скакал и смотрел в камин, ведь там были степь и простор; мне было пять, и вся степь лежала передо мной, понимаешь, Эд?
Крузо держал перед собой листок со стихотворением Тракля, словно там записана его история.
– Камин, покрашенный голубой краской, это степь. Внутри он был черный, это ночь, сквозь которую мы пробивались, я и мои войска. Постоянный мрак и постоянный вражеский обстрел. Точно помню: от каминной полки кусочек голубизны откололся, и излом блестел как лед, лед и снег, в степи всегда царил холод. За моей спиной на верблюде сидела сестра, ее зовут… ладно, ты уже знаешь, ее зовут Соня.
Стихотворение в его руках опять дрогнуло, но он расправил листок, разгладил его.
– Пока мы скакали по степи, мой отец, генерал – не знаю, был ли он уже тогда генералом, да и вообще вправду ли имел этот чин, для нас всех он был генерал и носил широкие погоны, ну, ты знаешь, русские погоны шириной почти во все плечо, – словом, иной раз он посреди разговора бросался к окну и что-то кричал на плац, солдатам. Каждый день там шли занятия по строевой подготовке, особенно долго по воскресеньям, и обычно ему что-то там не нравилось. Дело-то, по-моему, трудное. Они должны были маршировать разными фигурами, по линейкам, нарисованным на асфальте, по кругам и квадратам, с виду вроде как танец. Собственно, много не увидишь, потому что прямо перед окном кабинета высилась дымовая труба котельной, может, ее нарочно там поставили. Но он чуял. Две сотни сапог, в такт. Весь дом вибрировал, паркет, на котором я сидел, вибрировал. Если что было не так, я первым замечал по нему, по его лицу, которое медленно застывало. Секунду он терпел, но не больше. Вообще-то в других ситуациях я его таким не видел, он не холерик, пожалуй, он просто чувствовал себя так, как если бы услышал, что скрипач фальшивит посредине великой симфонии.
Топот сапог, кстати, присутствовал постоянно, как рокот моря. И песни. Солдаты охранной роты жили в казарме по другую сторону плаца, практически прямо за нашим домом. Всю территорию окружали маленькие деревянные вышки и стена, по верху которой тянулось несколько рядов колючей проволоки; называлось это Русский городок номер семь. Ребенком я часто размышлял об этой цифре и представлял себе шесть других городков. Точно таких же, как наш, с большими виллами, учебным плацем, стрельбищем, жилыми домами, картофельными складами, гауптвахтой, игровой площадкой и с мальчиком вроде меня на верблюде у камина; семеро каминных храбрецов Буденных в семи немецких русских городках – это уже почти армия, и я, разумеется, был их вождем…
Словно рассматривая рисунок, Крузо смотрел на стихотворение. Немного погодя отложил его в сторону.
– По рассказам, раньше в нашем доме жил прусский принц, думаю, потому-то отец и забрал под комендатуру именно его. Он был не главным комендантом, а заместителем, по-русски его называли замполитом, до сих пор не знаю, что это значит. Иногда он говорил о принце Оскаре, уже само имя казалось надуманным, но он, замполит, мог всерьез заявить, что с удовольствием повстречался бы разок с этим Оскаром, «последним могиканином из Гогенцоллернов», как он нередко восклицал, что мне, ребенку, казалось довольно странным, возможно, потому, что я этих слов не понимал. Так или иначе, он кое-что знал об истории и упоминал также имена других людей, живших в нашем городке номер семь, в том числе непременно Гинденбурга, Оппена и Оскара. Мне кажется, он бы с удовольствием показал Оскару, что из его плодового сада получился превосходный большой учебный плац, или в какой замечательный голубой и по-русски зеленый они всё теперь покрасили, или что по его личному приказу построили сауну, в Оскаровом подвале, или же наш свинарник – тогда мы еще держали собственную свинью, в закутке на балконе… По-моему, в конечном счете все дело тут в одном обстоятельстве: мой отец по-настоящему не ненавидел немцев; он умел понимать их, именно понимать.
Поскольку наши родители говорили по-немецки, думаю, чуть не единственные во всей Красной армии, они часто вели переговоры с властями, вероятно, в этом и состояла подлинная задача генерала. Думаю, у него в комендатуре действительно хватало людей из секретной службы, которые лет шесть или восемь учили русский в школе, но так и не могли составить мало-мальски приемлемой фразы. Отца это раздражало, хотя он любил блеснуть своим немецким. Его мать была из поволжских немцев, как и моя, отец – русский. Если возникали проблемы, если что-нибудь шло не так, обращались к нему. Он посредничал, разъяснял, порой приносил извинения. От имени начальника, или от имени армии, или от имени всех советских республик, смотря по важности происшествия. А происшествия случались постоянно – покойник в лесу, дезертир, а не то кого-нибудь ненароком застрелили, забили до смерти, изнасиловали, ограбили или задавили танком, постоянно такие вот происшествия… Ребенком я наверняка едва ли мог это понять, но все, что говорилось там, в кабинете генерала, я немедля встраивал в свой камин, в степной простор, а позднее кое-что вновь достал оттуда и сделал выводы. Все по сей день хранится в камине, Эд, вся история, камин правды, как бы ты, наверно, его назвал.
Некоторые пытались уклониться от братского поцелуя, но отец такого не допускал. Я видел, как он прижимал губы к их щекам, и тем самым они как бы уже терпели поражение. Всю храбрость, какую им удалось наскрести, чтобы явиться в русский городок номер семь, он вмиг из них высасывал. В итоге оставалось внутриармейское уголовное разбирательство. Когда посетитель исчезал, все зачастую происходило очень быстро. Если виновный сидел у нас в городке, отец приказывал немедля привести его. Снаружи море марширующих сапог, а отец в комендатуре, говорит «три года, Сахалин» или «десять лет, Омск». Я сам никогда этого не видел, приговоры назначались в садовом зале Оскара, как называли комнату рядом. Но примерно так наверняка и было.