Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…кстати сказать. У Вас в школе была Сталина Александровна, вы удивитесь параллели, но у меня! У меня, тоже в школе, служила завучем старших классов некая Ежова…, имя-отчество простите, запамятовал. Дрянь изрядная, соответственно фамилии. Хоть я вовсе не считаю, будто прозвание определяет сознание. Человек по фамилии Злобин может оказаться добрейшим на свете существом, напротив, знал я одного Боголюбова – мерзавец первостатейный, неврастеник и редкий шовинист. Так-то. Но к чему я всё это Вам рассказываю? Тоже касательно моего детства. Я выбрал – подсознательно эпизод, единственный, но как мне кажется, весьма меня определяющий. Судите уж сами. Обо мне, само собой, не об истории в целом. Одним словом, завуч Ежова была совсем никудышний учитель, не поверите – физики, нудила по писаным параграфам, вопросы ей не стоило задавать, все равно один ответ: дети, откройте страницу такую-то, там сказано. Все время она называла нас «дети», поголовно, и в десятом, и в одиннадцатом, коломенская верста иной выпускник, а у нее пренебрежительное «дети». Страницу я открывал, видел фигу, получал когда «пару», когда «трояк», что поделаешь. Я и без того плохо воспринимал сию науку, а уж с Ежовой! Не подумайте, будто я был как-то особенно туп, между прочим, мне, как и Вам, свезло на учителя математики, в смысле преподнесения знаний. Математика из меня, понятно, не вышло, не те у меня мозги, но заинтересовать он мог – насколько мог, простите за тавтологию, школа моя была с языковым уклоном, в сторону испанского, но не важно, – я любил его уроки, смешной дядька, неудачник, каких мало, о которых итальянцы говорят в пословице: если бы он падал спиной назад, то все равно расшиб бы себе нос. Вечно в перекореженном, наждачного цвета пиджачишке, он стирал костюм в прачечной, что ли? или даже – дома в тазу? На лацкане значок «бауманки», наверное, единственная ценная вещь в его жизни, галстук он не носил, в перемену две водолазки, и кошелек у него был лягушкой, напоминавший еще вставную челюсть, хлоп-хлоп и пальца нет, битком набитый мелочью, будто менял ее нарочно, это при тогдашней инфляции, может, нравилось ему, как монета гремела, будто он был богат и слушал звон злата? Кто знает? Здорово он учил, на пальцах, что называется, только благодаря ему теперь по силам мне понимать отчасти своего соседа Аркадия. Чудный мальчик, знаете ли, такой вундеркинд… что-то я в сторону. Простите, великодушно. Относительно того, что математик учил нас на пальцах, скажу вам следующее – великий это дар. Воистину лишь тот, кто бытовыми словами может живописать обыкновеннейшему рядовому обывателю, хотя бы мне, уравнения тригонометрии – даже не просто живописать, но наглядно объяснить, что значат они в реальности и для каких именно повседневных расчетов применяются, – человек, могущий такое, в науке должен быть бог. Если повезет с характером, конечно. И еще – тут нужно быть упорным как смерть, в смысле, на выбранном поприще. Наш математик характера не имел, но разъяснять наглядно – в этом не было ему равных. Помню, как он говорил нам о циклоиде Паскаля, нарочно принес в класс резиновое колесико с прикрепленным на ободе мелком и показал, что, если катить его, равномерно и прямолинейно, вдоль любой оси с любой скоростью, на рисунке получаться непрерывные, нет, не круги, но цепь полукружий, будто сплошная гряда одинаковых холмов, – это и есть искомая циклоида. Мы разевали рты, крутили колесико так и эдак, по горизонтали, по вертикали, по диагонали, быстро-быстро, медленно-медленно, все равно выходила одна и та же кривая. Здорово получалось! Такой был у нас учитель математики, а я даже имени его не вспомню, только мятый, горчичного цвета костюм, и на лацкане значок выпускника знаменитой «бауманки»…
…в общем, школьный завуч, Ежова. Она была из очень неприятной породы людей. Которые всегда и везде выискивают и находят, что естественно, слабейших. Не для издевательства, какого-нибудь изощренного – это тоже признак фантазии отвратительного рода и даже ума. Нет, все проще – для банального поддержания авторитета. Может, тут заключено самое мерзкое: ребенок или подросток ничего тебе не сделал, ты вообще никак не относишься к нему, как к личности, он не хулиган, не двоечник, даже симпатичен в целом. Но долг превыше всего – противно здесь про долг, но эти люди так говорят сами о себе, пусть будет долг. Вот и Ежова выбирала, расчетливо, дальновидно, воспитательно. Чтобы закрыть абстрактную черную дыру в своей голове, чтобы не заметили и не прознали – она, как и все подобные ей, считала, будто господь нарочно создал подковерную интригу и закулисную подлость, чтобы облегчить жизнь «сознательным» людям, то бишь, вручил карающий и пробивающий стены заржавленный лом в надежные руки. Однажды так она выбрала меня. Я тоже ничего не делал, абсолютно. Просто стоял. Не один, с компанией, все мы уже учились в девятом классе. Было нас, собравшихся в кружок, ребят этак, пять, может, шесть. Зачем стояли? А зачем стоят на переменках старшеклассники? Обсуждают девчонок и как теперь курить тайком в туалете, если май месяц и окна раскрыты настежь, враз засекут – за ушко и на солнышко, то есть на внеочередное заседание дисциплинарной секции учкома, еще и предкам настучат почем зря… Я стоял как раз спиной. Самый мелкий из всех, не сказать, чтобы коротышка, но габариты мои оставляли желать лучшего – я и сейчас субтильного телосложения, тут уж что есть, то есть. И вдруг слышу, откуда-то сзади: Гусицын! – и еще строже окрик: Гусицын! В чем дело, думаю! По голосу опознал – Ежова, но вроде я ничего не натворил. Хотя испугался. Даже невиновный человек испытывает невольный страх, когда на него кричит кто-то, имеющий над ним и его существованием некоторую власть. Не сказать, чтобы я начал скоренько про себя перечислять тайные прегрешения, нет. Я всего лишь вздрогнул внутренне, приготовившись к неведомым неприятностям. Когда тебя окликает завуч Ежова, ничего хорошего ждать не приходится. Вам, кстати, не кажется это диким? Что учащийся в школе НИКОГДА, я нарочно подчеркнул «никогда», не ждет ничего хорошего от учительствующего лица, призванного по идее тебя защищать и направлять? Ежова позвала меня – точнее, сегодня я бы сказал, хамски визгливо окликнула, будто я ей мозоль отдавил, или кнопку подложил под толстую попу. Я обернулся. Чего ты смотришь, Гусицын? Подбери бумажку!!! Я опешил. Какую бумажку? Чего она орет? Возле батареи, в шагах пяти от меня валялся смятый клетчатый тетрадный лист – кто-то выбросил черновик, поленившись дойти до урны. Я причем? Но разъяренная морда, сейчас того гляди, полетит пена изо рта, глаза из орбит, точнее, из-под мутных очков. Жесткие ребра кое-как скомканного белого бумажного холмика – легче перышка, его и сдуло-то под батарею оттого, что кто-нибудь просто прошел рядом, незаметное воздушное движение, но! Для меня это был уже айсберг, плавучая громада, выросшая до почти «титанического» предела, ломкий, безжалостный свет отразился на его гранях, точно предупреждал: только подойди, только нагнись ко мне, и все, тебе конец! Но как я мог не подойти и не поклониться ему, в сущности-то, айсберг был ни в чем не виноват, он только лежал себе в воздушных водах тихо. Каким же он казался холодным!.. Короче, (долой лирику!) я подошел, как-то бочком, поднял эту клятую бумажку, Ежова наступала за мной по пятам, назидательно и неумолимо, пока я не отнес и не выбросил куда положено. Потом посмотрела на меня – сказать ей было нечего, авторитет ее безусловно сработал, чего зря орать? И она пошла себе гордо – куда шла. Мимо меня, будто мимо пустого места. А мне пришлось возвращаться в кружок, к одноклассникам. Что хуже всего – они загалдели как-то разом: вот жирная свинья, молодец, Ленька, нечего с такой говножопой дурой связываться, пусть подавится. Но все они говорили, словно через силу, потому что лгали мне. Потому что знали – Ежова нарочно выбрала того из нас, кто нипочем бы ей не ответил, но предпочел бы не связываться. Посмела бы она окрикнуть Севу Гельварга, черта с два, он был прОклятый, неприкасаемый еврей с массой родственников за границей, и сам собирался в Майами на ПМЖ с родителями в ближайшем обозримом будущем. Он бы ее отбрил, свысока, или просто отвернулся бы нарочно и пошел в другую сторону. Или Гошу Климчука, я с ним по сей день дружу немного, шут он гороховый, змеиный язык, смелый до очумелости, сто раз по жизни битый до смерти, и ничего, наверное, теперь не боящийся – владеет целым издательством, это он порой подкидывает мне работенку. Гошу у завуча Ежовой духу бы не хватило вот так позвать, еще нарвешься на сходу сочиненную матерную частушку, с такой на педсовет не выйдешь, повторить – в горле застрянет слово, которое не вырубить топором. Так что, Гошу нельзя. А меня – можно. Я был тихий. Нет, не то. Тихий я не был, я любил эскапады и спонтанные глупые хулиганства (позднее, тем же летом с приятелями безбашенно лазали на баррикады у Белого дома, орали – долой путчистов! – мелкое дурачье), я только не любил и в какой-то степени не мог, не был способен с достоинством за поступки и проступки свои отвечать. Ежова это знала. Или чувствовала. Она выбрала меня для себя правильно. Помните? Такая жизнь. Но теперь я думаю вот что: я думаю это лишь теперь. Я думаю – это был в корне неверный выбор. Нельзя делать из слабого человека законченного труса единственно в угоду авторитету, любому авторитету, потому что нарушается самый смысл этого понятия – авторитет. Над кем? Над слабаками и подонками? Кому он нужен? Она была плохой учитель, и преподала мне плохой урок. Беда лишь в том, что я его воспринял, и надолго. И почти никогда не вякал, не лез, и не выделывался, будто мне больше всех надо – это говоря современным языком; не кусал руку дающую, не тявкал из подворотни, не держал кукиш в кармане – то же самое в литературной обработке. Но отныне я не хочу. Не знаю, как у меня получится, привычка вторая натура, а к пассивному подчинению и полезному прежде навыку улизнуть вовремя в свою нору я привык. Поживем, увидим. Может, ничего не удастся совершить путного. Но что-то, вдруг, да выйдет. Потому что, своей норы никакой уже нет. А есть… я не знаю, что есть. Нечто. Пока не определенное.