Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вчера, когда весна дала себя чувствовать, в Совете происходило заседание. Председательствовал Здешний-Тутошний. Кончиком уха он услыхал чью-то насмешку над рыночной торговкой, распространявшей слух, что скоро нападут на Совет. Он перегнулся через стол, стараясь услышать рассказ, и с суровым видом проговорил:
— Нечего смеяться... Смеяться во всяком случае нечего... Рынок знает, что он говорит, рынок, как собака, способен пронюхать, что где делается... Пусть созовут всех членов партий, установят караул, готовят оружие, пусть...
Кто-то собрался пошутить над таким планом, но Здешний-Тутошний повторил свой приказ и тотчас побежали выполнять его.
— Что же вы думаете... Каждый день нужно быть готовым к этому. Рынок только подтверждает это.
Ранняя весна с ее мягкой осязаемостью уже расстилалась по улицам... Под вечер, как только стемнело, члены партии побежали в Совет, туда пришли и сочувствующие. Несли оружие, тащили хлеб. Темнота сгустилась. Когда возле Совета зажегся фонарь, показалась шапка польского легионера.
— Сдайтесь!
Началась перестрелка.
Здешний-Тутошний и те шестьдесят человек, кото рые были рассеяны по Совету, по всем его четырем этажам, у всех дверей и окон, поверили в пророчество рынка. Теперь некогда было об этом думать, теперь надо было стрелять, избегать вражеских пуль. Здешний-Тутошний был уже не председателем Совета, а комендантом. Сперва он замкнул свою волю, исключив возможность сомнений и дрожи, потом помог остальным проделать то же самое.
Настало утро. Совет обстреливали всю ночь. И вот люди, которых это волновало, вдруг вспомнили:
— Совет.
Затем выяснилось,, кого недостает: Шие, Шие Шустер находится там, с винтовкой в руках, а мы... И другие: Янкель Шевц, Малка, Брахман, Лия... И кого там только нет!
Сначала это были только мысли, потом, когда все собрались в рабочей столовой, послышались взволнованные и гневные речи.
Вошел Мендель Гой. Его знали многие. Он сделал два шага вперед и остановился. Взор его был направлен на тарелки с супом. Взор его вперился в эти тарелки и не отрывался от них. И все сидевшие за тарелками почувствовали себя вдруг пойманными на мосте преступления, они склонили головы, ни на кого не глядя.
— Добрый день, — сказал Мендель Гой после большого раздумья, — добрый день.— Это было спичкой, попавшей в горючее. Он зажегся, кровь ударила ему в голову.— Пролетарии... За тарелками супа, за ломтиками хлеба... и больше вам ничего не нужно. Что в самом деле нужно еврейским портным и сапожникам?! Вы покрыты плесенью, пролетарии, вы сидите, сложа руки, за наперстками супа, и наслаждаетесь, а Совет пусть сломит голову. Что вам до этого, и что вам до товарищей, проливающих кровь. Приятного аппетита, на здоровье, на здоровье, бундовская дрянь!
Он умолк. Он беспокойно и нервно гнул в руках свою палку. Сидевшие за столом молчали. Слова Менделя Гоя обрушились на них, как раскаленное железо, но им хотелось, и они готовы были слушать его. Пусть он ругает их до тех пор, пока они заслужат право сказать свое слово. Но он больше не говорил.
Глаза его подернулись краснотой, усталостью и гневом. Все это накопилось в нем за последнюю ночь, когда он не переставал упрекать себя за то, что он опоздал в Совет и пришел туда, когда польские легионеры уже окружили его.
Чей-то голос отозвался.
— Мы виноваты, но не сегодня говорить об этом. Что мы должны теперь делать?
— Спасать! — воскликнул Мендель Гой.— Спасать!
Все вскочили. Это было им ближе и легче, нежели выслушать его ругань. Они обрадовались и ухватились: спасать.
Мендель Гой ступил вперед. Со всех сторон поспешно с готовностью и уверенностью его окружили люди.
* * *
— Сумасшествие и преступление. Создание Совета было авантюрой, блефом. Слепые люди сказали: «ну что ж» — и пошли за ним. Теперь однако... разве поможет то, что они выступят с оружием. Самовнушение, ослепление... Но мы должны выполнить свой долг и уяснить им, насколько это нереально, насколько демагогия и горячность могут повредить.... Мое предложение таково: мы против.
Вильнер спохватился, точно вспомнил что-то. Он поднялся с места и зашагал по комнате.
— И еще запомните, товарищи: это обрушится на еврейские головы погромами, нам оплатят эту глупость нескольких горячих голов, нескольких мерзавцев погромами...
Это происходило на заседании правого крыла комитета Бунда. Заседание было строго секретным, приглашены были только верные люди.
Никто больше не хотел высказываться, все голосовали за предложение и разошлись.
В рабочей столовой суетились люди. Они ждали новостей и происшествий. Ворота Совета попрежнему обстреливали. В его окнах уже не было ни одного целого стекла, двери давно были продырявлены. Но и Совет не молчал, отвечая пулями на пули.
Вильнер прибыл в рабочую столовую, ворвался в комнату. Комитет послал его к рабочим защищать его же предложение,— никаких выступлений. Он собрал вокруг себя рабочих. Они знали, зачем он пришел, что скажет. А скажет он вот что: товарищи, спасите Совет.
Все ждали этих слов. Многих еще радовало и то, что Бунд будет руководителем. Вильнер начал. Он произнес первое слово:
— Товарищи...— и увидел перед собой пару глаз, устремленных на него насмешливо и пытливо, он узнал эти глаза Менделя Гоя. Он повторил:
— Дорогие товарищи... на одно мгновение ему показалось, что все лица слились в одно лицо Гоя, что любопытство у всех носило оттенок насмешки. Он отчетливо видел только Менделя Гоя, а тот сказал:
— Говорите наконец, товарищи, говорите!.. Каждое ваше слово, которое вы тянете, стоит товарищам крови, говорите!
Вильнер решительно махнул рукой:
— Демагогия... Демагогия дорого обойдется, она может стоить голов, еврейских голов и погромов...
Он указал рукой на шею, провел по ней точно ножом, как бы желая показать, как это произойдет. Он даже высунул весь покрытый слюной и пеной язык. Угрозы его не дошли до людей, они отвернулись.
* * *
Илья неоднократно читал Достоевского. Читал и не любил его. Бросал книгу, не дочитав, и не любил Достоевского за то. что писатель наделил людей такой нерешительностью такой изломанностью, такой болезненностью. Этого Илья, не мог переносить. В жизни все нужно делать решительно: сделал, забыл, вычеркнул.
Теперь он снова стал читать Достоевского: в этой изломанности и болезненности он котел найти нечто такое, что имело