Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2
Была низкая облачность, и самолет летел, прижимаясь к земле. Она видела внизу близкую землю, ощетинившуюся вершинами деревьев. Деревья сливались в унылую темно-зеленую массу леса. В низинах еще стоял туман, и его белеющие обманчивые озера казались окнами в другой, солнечный мир.
Ей было не по себе от этой унылой серости, от тесного горизонта, который мучительно хотел, но никак не мог раздвинуться, от близкого соседства земли, вызывающей неуютное чувство тревоги.
Но она знала, что все это пройдет, как только она увидит его. Это ведь всегда так было.
Всегда, когда жизнь без него становилась невыносимой, она садилась в самолет и летела на проклятую Поляну Чигирина. И всегда было так неуютно, пока она не добиралась до места. Проклятого и желанного.
А на Поляне Чигирина всегда было солнечно и ясно. Она не помнила, чтобы там хотя бы раз стояла пасмурная погода. Это было счастливое место на земле.
А внизу все лес и лес. Самолет повис над ним, беспомощный одолеть это пространство, ставшее ее лютым врагом. Оно отделяло ее от Поляны Чигирина, отделяло от него и потому было ненавистно и бессмысленно.
Вся ее жизнь в последнее время была наполнена борьбой с этим пространством. Это был тяжкий и радостный крест, тяжкий потому, что требовал бесконечно много сил, радостный потому, что иначе она не мыслила жизни.
А ведь каких-нибудь три года назад все было не так, все было просто, легко и не вызывало ни внутренней борьбы, ни страданий. Тогда еще не было у нее Петра, любви к нему. А теперь… Она жена его и скоро станет матерью его ребенка.
А как и когда началась их любовь, их счастье и муки?
Он, Петр Шамышев, был странным ее поклонником. Он как бы не замечал ее, но всегда был где-то рядом, упрямо молчавший, когда кругом кипели страстные споры, равнодушный, когда парни ухаживали за ней, терпеливо ждавший, пока она танцевала с другими, выбиравший время уйти, когда оказывался третьим лишним. И всегда сквозь толстые стекла очков спокойно и уверенно глядели на мир голубые глаза. Он не выделялся среди ее друзей ни своей внешностью, ни умом, кажется, ни остроумием. Но он знал о жизни больше, чем все ее поклонники, и, наверно, отсюда шли его уверенное спокойствие и выдержка и отсутствие малейшего проявления навязчивости.
Петр ни разу никуда ее не пригласил. Она потом сама не понимала, каким образом они часто оказывались вместе. Уж не она ли старалась? Этого еще не хватало!.. Но вот на «Пигмалиона» билеты купила она. Это она хорошо помнит. Они встретились у больницы, и она сообщила ему о билетах.
— Да? — сказал Петр и порадовался, что послезавтра, когда они пойдут в театр, играет первый состав и та молодая, но уже заслуженная артистка Суховцева, которая обоим нравилась. И тут же, будто сразу начисто забыв и о ней и о театре, сказал с обычной для него рассеянностью: «Там ничего нет, понимаете? Тайга. И поляна с избушкой лесника Чигирина. Чигирин, — повторил он, прислушиваясь к слову. — Тут нас высадят».
— Высадят? Кого? — не поняла она.
Петр взглянул на нее с удивлением:
— Вы не знаете?
Как будто она была виновата в том, что ничего не знает о его полете.
— Представьте: не знаю! — Она рассердилась.
— Я пытался до вас дозвониться… — виновато проговорил он. — Мы улетаем завтра. Вертолет заберет нас утром.
Петр взглянул на нее. Его глаза под стеклами очков были большие, добрые и чуть рассеянные.
Но Петр тут же снова забыл о ней и о том, что утром улетает в тайгу. Он с увлечением стал говорить о фосфоритах, которых чертова прорва там, в тайге, в районе Поляны Чигирина, и о том, как нужны они сейчас стране. Если верить этой его увлеченности, то в самом деле можно было подумать, что без фосфоритов жизнь потерпит такое же крушение, какое потерпела когда-то Помпея.
Она не поехала провожать его. И не потому, что Петр не сказал, когда улетает. Она могла бы обо всем узнать сама. Смешно и глупо было бы его провожать. Противно было даже вспомнить, как она доставала билеты на «Пигмалиона». Ни к чему все это. Равнодушный, холодный человек, у которого единственный интерес — фосфориты.
И Петр исчез из ее жизни, будто его и не было. И только где-то в душе у нее остался обидный след оскорбленного чувства. Да нет, не чувства — самолюбия.
Если тебе тридцать один год и ты красива и умна («А что? И умна!») и если ты знаешь, что в тебя влюбляются и любят, что для тебя обида, нанесенная человеком, с которым ничего не связывало?
Она жила шумно и весело и считала, что так будет всегда. Выслушивала объяснения в любви — шутливые, серьезные. Музыка, и танцы, и воскресные поездки на реку, в луга, и заречный сосновый парк, где так чудесно цвел этой весной шиповник, и песчаный остров на Шумше, где можно было загорать, как в Сочи, и городской сад, где можно было танцевать что угодно. И работалось ей легко, и какую еще нужно радость, когда ты не успеешь перешагнуть порог своего отделения в больнице, и уже слышится со всех сторон:
— Здравствуйте, Надя! — это говорил врач-ординатор Роман Семенович Прибытков, который был в нее влюблен.
— Надюша, привет! — это кричали подруги.
— Дочка, с добрым утром! — это приветствовала старая кастелянша.
— Свет моих очей!.. — это произносил начальник отделения старик Бежашвили.
От всего этого было легко и радостно. Надя не задумывалась над тем, что все это пролетает, не трогая тех глубинных пластов ее души, где хранилось большое нерастраченное чувство. Ее еще не страшило, что любовь, необъятная, таинственная, и неизведанная, как тайга, радостная и мучительная, как дальняя дорога, до сих пор не захлестнула ее. Да она еще и не думала об этом. Было бы смешно, если бы она об этом думала.
Надя встретила его через год, зимой, на улице, случайно, и не узнала бы его, если бы не его глаза — большие, добрые, беззащитные. И как было узнать в этом бородатом худом человеке с обмороженными щеками, с упрямыми, потрескавшимися губами того Петра Шамышева, который всегда был где-то в стороне и ничем не напоминал о себе. Но синие глаза его нельзя было не узнать. Других таких глаз больше не было в мире. Надя не сразу справилась с непопятным головокружением, не сразу овладела собой. И вдруг ей так трудно