Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вижу, что руки у меня дрожат.
Ответа нет. Я жду, но нет.
Сердце у меня колотится, но не так, как прежде, – сейчас я злюсь.
Я уезжаю в избушку, это правильнее всего.
Там, наверху, шел снег, и теперь все белое. С каким же ужасом мать смотрела на меня. «Я же ничего ей не сделала», – убеждала я себя. Телефон переведен в беззвучный режим и лежит в рюкзаке. Я взяла с собой и вино. Стряхнув с камня снег, я сажусь на него, на плоских камнях полагается сидеть, я смотрю на белую сверкающую красоту, как же это все бесконечно прекрасно и тем не менее недостаточно? Мать стояла довольно далеко, вряд ли она толком разглядела меня, а значит, заменила меня привидением и нагнала на себя страху. Я иду дольше, чем надо, потому что не бывало у меня еще мыслей настолько тяжелых, чтобы от них нельзя было уйти – когда я шагаю, все проходит, я делаю крюк через ельник, где земля темная, а выйдя из него, вижу лосиные следы на лужайке перед моими окнами, захожу в избушку, больше в мире я не одна, я растапливаю камин и печку, откупориваю бутылку вина, наливаю в бокал и пью, не снимаю верхнюю одежду, пока термометр не покажет положенных восемнадцати градусов, эта привычка крепко засела в голове. На улице смеркается.
Восемнадцать градусов, я раздеваюсь, достаю телефон и вижу сообщение от Рут: «Мать не хочет с тобой общаться – тебе что, неясно? Она не желает, чтобы ты приходила к ней. Ей это крайне неприятно, и с твоей стороны это наглость. Не надо писать ей письма и сообщения, и приходить тоже не надо. Если ты не проявишь уважения к ее желанию, последствий не избежать».
Если я не проявлю уважения, последствий не избежать. Каких последствий? Все на свете имеет последствия. Сложившаяся ситуация тоже чревата последствиями, сообщение Рут будет иметь последствия. Тлеют угли.
Мать никак не проявляет себя – и это усложняет ситуацию. Они пишут так, словно никогда не боялись, словно для них это никогда не было болезненным, будто бы все очевидно, просто и нетрудно, будто бы они руководствовались рациональным логическим расчетом: если Юханна поступает так, то мы отнесемся к ней эдак и будем совершенно правы.
Но я-то знаю, что все иначе! По крайней мере, для матери. Тогда признайте же: мучения, слезы и переживания не только из-за того, что подумают соседи и все остальные, но и из-за меня. Вот только Рут не желает признавать, что мать расстроена из-за разрыва со мной, потому что тогда ситуация становится менее управляемой. И все же их неравнодушие проглядывает в словах «крайне неприятно», потому что будь все просто и ясно, никакой неприязни не было бы, а мать так стремительно и так яростно хлопнула дверью, мать полна боли, признайте это, и будем считать это отправной точкой?
Отправной точкой для чего?
Что, по-твоему, ей следовало бы написать? Что она считает ситуацию непростой, что она понимает мое желание связаться с матерью, но что мать совсем растерялась.
Если бы Рут при этом все равно отказала, ради матери, стало бы мне легче?
Да! И если бы она не написала про наглость! Словно мое желание неподобающее и неэтичное! И если она и впрямь считает, будто мои сообщения и звонки представляют угрозу психическому здоровью матери, могла бы написать, что мать расстраивается, – и это свидетельствовало бы о том, что мать согласна взять на себя ответственность. А Рут вместо этого пишет так, будто бы мать все время старалась изо всех сил, и если у нее что-то не получалось, то это случайность виновата или кто-нибудь еще, особенно я, поэтому лучше мне сдерживать мои эгоистичные желания и не мучить мать. Ну уж нет, не лучше! И кстати, то же самое обвинение я могу и Рут предъявить: она не подпускает меня к матери ради собственной выгоды, в этом я почти не сомневаюсь, потому что ни за что не поверю, что матери не хотелось бы узнать все то, о чем я могу ей рассказать – о моей жизни, Марке и особенно Джоне, у которого родился сын, ее правнук! Если мать и боится выслушать меня, то это потому, что она – заложница ситуации, как всегда, потому что ее надзиратели всевластны, были всевластны, хоть они и руководствовались, руководствуются лучшими побуждениями, порвали билет до Йеллоустона, стерли мой номер из памяти ее телефона, но когда у тебя рвут билет или стирают номер из памяти телефона, ты чувствуешь себя взаперти и можешь навредить тем, кто, возможно, заперт вместе с тобой, например, собственным детям, потому что если твой билет до Йеллоустона, Монтана, порвали, сам ты не работаешь, не зарабатываешь, не водишь машину и поэтому зависишь от того, кто все это делает, ты неизбежно почувствуешь, что тобой управляют, тебя унижают, ведь жить в бесправии ребенка, когда ты взрослый, – это унизительно. И когда такое происходит, возвращается детство, глупое детство, жестокое детство, которое, возможно, и предрешило твою судьбу – попасть в руки того, кто порвет твой билет, и когда такое происходит, ты делаешься тем ребенком, которым был когда-то, если такое происходит, рана, полученная тобою в детстве, которую ты всю жизнь силился заштопать, снова прорывается и начинает кровить. Ты во власти другого человека, ты терпишь его влияние, и поэтому твое сердце трепещет, поэтому твой мозг пылает, и если ты не в силах терпеть этот трепет, если ты не выносишь пламени, если набрасываешься на клетку, где заперто твое существование, на закрытые двери, на того, кто порвал твой билет, и того, кто стирает номера из памяти твоего телефона, если ты бьешься головой о стену, то ты слышишь, что мозги у тебя набекрень. Головой я это понимаю, сердцем тоже. Женщина рожает ребенка и не может взять в толк, как ей справляться с беспомощным существом у нее на руках, которое полностью зависит от нее, от ее заботы. Как позаботиться об этом существе, если не в состоянии позаботиться о себе самой? Ребенок превращается в обузу, ребенок становится нерешаемой проблемой, как нести эту ношу, ребенка, когда ты еще не изжил ребенка в самом себе, того, что живет в теле каждого и особенно в теле того, кто так рано потерял мать, что едва помнит ее, отчего на месте матери в душе дыра – а дыра на месте матери у