Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А сумма эта хранится здесь. Алан постучал себя по голове. Здесь она хранится. Конвертируемые активы, как
я выражаюсь. Активы, которые я в секунду могу конвертировать, стоит только решение принять. Полагаю, у вас аналогичная ситуация. Вы, наверно, тоже держите активы в голове — у вас это истории, сюжеты, персонажи и тому подобное. Но при вашем роде занятий нужно время, чтобы реализовать активы, нужны месяцы и годы. Тогда как у меня оно легко происходит — Алан щелкнул пальцами — раз — и готово. Что скажете?
Знаменитая романистка приглашена в некий университет на публичные чтения. Ее визит совпадает по времени с визитом профессора X, который намерен прочесть лекцию, скажем, о монетной системе хеттов и о том, что эта система может нам рассказать о хеттской цивилизации.
Поддавшись капризу, романистка приходит на лекцию профессора X. Кроме нее, в аудитории всего шесть человек. То, что X имеет сообщить, само по себе интересно, однако говорит он монотонно, и романистка периодически отвлекается от темы. Какое-то время она даже клюет носом.
Позднее она беседует с сотрудником университета, «прикрепленным» к X. Выясняется, что X весьма уважаем коллегами-учеными; однако, в то время как она, писательница-романистка, живет в шикарном отеле, X ютится на кушетке в гостиной своего хозяина. Не без смущения писательница понимает: если она сама принадлежит к умеренно преуспевающему крылу индустрии развлечений, то X и ему подобные в научном мире не котируются — их считают пережитками старого времени, трутнями от науки, не приносящими ни денег, ни славы.
Если говорить о Франции, уютнее всего я чувствую себя в Лангедоке — несколько лет у меня там даже был второй дом. Лангедок, без сомнения, самый непривлекательный регион la belle France. Континентальный климат суров — летом удушающая жара, зимой холод. Деревня, на которую я свалился как снег на голову, была ничем не примечательная деревня, жители не отличались дружелюбием. Однако с течением времени дом, приобретенный мною, если и не завоевал мою любовь, то вклинился в более загадочную сферу — чувство ответственности. Еще долгое время после того, как я перестал ежегодно наезжать во Францию и продал свой домик, веселенький снаружи, но весьма темный и мрачный изнутри, меня не покидала глубокая печаль. Что-то станется с домиком теперь, думал я, когда нет меня рядом, чтобы беречь его, следить за ним?
Нет, мы не ссорились. Мы же не дети. Я сказала, что мне нужно сменить обстановку, только и всего. Может, ему тоже смена обстановки не повредит. До свидания.
Всего вам наилучшего. Главное, не попадите в больницу. В больнице любой расклеится.
Правильно. Но меня остановила моя восхитительная Аня, Аня, у которой золотое сердце. Он мой босс, взмолилась она, он добр ко мне, разве я могу его обмануть? У Ани к вам слабость, Хуан, знаете вы это?
Никогда я не ощущал острой радости обладания. Мне трудно представить себя владельцем чего бы то ни было. Зато у меня явная слабость к роли хранителя и защитника всего нелюбимого и недостойного любви, всего, чем люди пренебрегают, что норовят пнуть — брехливых старых псов, нелепой мебели, не желающей выходить из строя, автомобилей, готовых развалиться на составляющие. Я сопротивляюсь; однако ненужное и нежеланное то и дело безгласными мольбами сокрушает воздвигнутые мною укрепления.
Вот и предисловие к повести, которая никогда не будет написана.
Она подставила щечку. Я легонько — не побрился, не хотел вызвать у нее отвращение — коснулся губами этой нежной кожи.
Алан, сказала я. И взглянула на девушку; она вышла из комнаты, тихонько закрыв за собой кухонную дверь.
Я перебираю в памяти современные романы и повести, прочитанные мною за последний год, в попытках найти хоть одну книгу, действительно меня тронувшую, — и не нахожу. За глубоким впечатлением я возвращаюсь к классикам, к эпизодам, что в прошлые века назвали бы пробными камнями, камнями, которые пробуешь на ощупь, желая подреставрировать собственную веру в человечество, в непрерывность его истории: Приам целует руки Ахиллу, умоляя вернуть тело сына; утро: Петю Ростова потряхивает от возбуждения, ему не терпится вскочить на коня, а через несколько часов он погибнет.
Даже при первом прочтении появляется предчувствие, что этим туманным осенним утром с юным Петей что-то случится. Нетрудно, особенно если умеешь, несколькими штрихами намекнуть на предзнаменования, создать настроение, но Толстой так владеет пером, что вся сцена предстает будто впервые, сколько раз ни перечитывай.
Она медленно отстранилась и посмотрела на меня долгим задумчивым взглядом. Она наморщила лобик. Не хотите меня обнять? сказала она. И, не дождавшись
ответа, продолжала: Ну, я ведь улетаю, вдруг мы больше не увидимся, может, вы меня обнимете? Чтобы потом не забыть, какая я была? И она не то что бы раскинула руки — она их слегка подняла; мне оставалось только сделать шаг вперед, и я бы оказался в ее объятиях.
Она вас называет Senor К., сказал Алан. Senor К. — Сеньор-пенсеньёр. Это за глаза. А вы? Как вы ее за глаза называете? Никак? Или мне не хотите говорить?
«Петя Ростов, — говорит мой читатель, или читательница — лицо его (ее) мне незнакомо и знакомо никогда не будет. — Что-то я не помню Петю Ростова»; и идет к книжной полке, и достает «Войну и мир», и ищет описание Петиной смерти. Еще одно значение слова «классик»: стоять на полке и ждать, когда тебя откроют в тысячный, в миллионный раз. Классик — тот, кому суждено бессмертье. Понятно, почему издатели так стремятся присвоить своим авторам статус классиков!
Так мы стояли несколько секунд. Пути Господни неисповедимы, думал я про себя. Где-то на заднем плане вертелась строка из Йейтса, правда, я не мог ухватить ни слова, только ритм. Затем я сделал ожидаемый шаг вперед и обнял ее, и целую минуту мы провели в объятии, сморщенный старик и земное воплощение небесной прелести, и могли бы провести еще минуту, Аня в порыве облагодетельствовать меня позволила бы; но я подумал:
Хорошего понемножку и отпустил ее.
* * *
Аня сказала, что разочарована — она думала, ваша книга будет совсем о другом. По секрету сказала. Надеюсь, вы не сердитесь. И не обижаетесь. Вы,
Все годы, что я провел в качестве профессора литературы, ориентируя молодых людей среди книг, всегда значивших для меня больше, нежели для моих студентов, я подбадривал себя мыслью, что в душе я не преподаватель, а романист. И действительно, скромное признание я завоевал скорее как романист, чем как преподаватель.
Однако сейчас критики выучили новый рефрен. В душе, говорят критики, он, оказывается, не романист, а педант, не серьезный автор, а простой любитель. Сам я на данном жизненном этапе начинаю задумываться, а так ли уж они неправы — возможно, всё время, что я считал себя замаскированным, я в действительности был наг.