Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Санька вдруг рывком села и обвела всех ошарашенным взглядом.
– Дошло? – хмыкнула Любка.
– Срочно пиши заявление на осмотр гинеколога! – скомандовала Ида Моисеевна. – Трое – это уже многодетность. Могут смягчить приговор. Хотя им что трое, что семеро. Только раззадоривает…
Но Санька и без всяких докторов уже знала, что это – правда. И даже знала, что там – девочка. И что звать ее будут тем самым именем, которое он с таким трудом выговорил тогда, на краю земли: Мария.
Даже если он об этом никогда не узнает.
Необъяснимое и совершенно неуместное чувство покоя объяло ее, как море. И ей оставалось только лежать, раскинув руки, улыбаться огромному небу и ждать, пока волны сами вынесут ее к счастливым берегам.
Странное дело, он вдруг заметил, что мысленно тоже называет ее Марией. Долгое время любимая жила внутри него безымянной. Случайное имя, попавшее в документы, не имело к ней никакого отношения и конечно же не могло служить сосудом его нежности и боли.
Маленькая Катя без тени сомнения отмела этот бумажный призрак и, поменяв всего лишь одну букву, неожиданно попала в цель.
Она не стала спорить. Не только потому, что спорить с Катей было бесполезно. Новое имя не вызывало протеста, откликаясь чему-то внутри. Оно витало рядом, осторожно прикасаясь к ней, каждый раз, когда Катя уверенно произносила: «Мама Маса».
В детском доме Катя сразу поставила всех в известность, что попала сюда случайно, что у нее есть «мама Маса», которая завтра же к ней придет.
Поэтому, когда она, прижимая к колотящемуся сердцу мешок разноцветных лоскутков, впервые переступила порог актового зала, ее приветствовал нестройный хор: «Здравствуйте, тетя Маша».
Катя строго-настрого предупредила, что тому, кто скажет «мама Маша», она «откусит голову и выплюнет ее в лужу». А об остроте Катиных зубов и быстроте реакции все уже знали: обряд избиения новичка совершался в спальне в первую же ночь.
«Тетя Маша, а как дальше?» – «Теть Машь, вдень нитку!» – «А можно мне синюю бусинку, тетечка Машечка?» Вразнобой повторяемое детскими голосами, имя обретало плоть, утрачивало случайность и незаметно оказалось крепко-накрепко пришито к ней неумелыми, кривыми стежками.
Алеша сначала называл ее так при детях. Потом – говоря о детях. А поскольку они теперь только об этом и говорили, то «тетя Маша» стало чем-то вроде ее домашнего прозвища.
Но внутри него она по-прежнему оставалась безымянной.
И вот теперь она была там, откуда он не мог ее вызволить. По ночам он стоял у окна – того самого, под которым она когда-то плакала от музыки, – и звал ее, звал, безнадежно выкликая любимую тень из ада. И не было у него другого инструмента, кроме звенящей тоски, и другой песни, кроме ее имени, которое вдруг укоренилось и проросло в нем.
«Вы хотите, чтобы я ее выписал, а она не может даже ответить, как ее зовут!»
«Я буду звать тебя – и ты вспомнишь. Буду звать – и вернешься. Буду звать, раз за разом закидывая невод во тьму. Буду звать, вытягивая его пустым. Буду звать, закидывая снова… Потому что, пока я зову, ты есть. Потому что, пока я зову, я есть. Потому что лишь те, кого зовут, имеют надежду вернуться. И лишь тот, кто зовет, имеет надежду дождаться…»
Иногда ему разрешали свидания. В присутствии санитара, свирепо сопящего носом, как бульдог. Или другого, который, пряча руки за спиной, отковыривал отросшие ногти. Или третьего, что тут же садился на корточки и доставал из кармана потрепанного Ницше в бумажной обложке…
Она молчала. Она теперь всегда молчала. И он молчал. Просто обнимал и ждал. И иногда успевал дождаться: ее деревянные плечи делались чуточку мягче под его рукой. И этой малости хватало неприхотливой надежде, чтобы жить.
Почему он молчал? Непрерывно говорящий с ней, даже во сне, даже говоря с другими, он знал, что его слова не смогут пробиться в эту башню без дверей и лестниц. Туда можно было только взлететь. Но он еще не отрастил крылья.
Лес становился все меньше. Вырубке больше никто не мешал. По выходным с Петькой и Пашкой они ездили туда, пытаясь отыскать дерево, где жил Хозяин. Это было последнее, о чем она просила перед Катастрофой, и Алеша упорно пытался выполнить ее просьбу, совершенно не надеясь что-то этим изменить. Просто потому, что не мог ничего не делать.
«Надо вспомнить, как он выглядел, – предложила Санька, от безнадежности тоже „подключившаяся к бреду“. – Я нарисую. А потом – найти, кто сошьет. У меня с этим еще хуже, чем с политикой: даже дырку не могу заштопать!»
Недолго думая, он отнес портрет Хозяина в детский дом:
«Это вам задание от тети Маши». – «А где она?» – «Болеет». – «Она вернется?» – «Будем ждать».
Они шили долго. Они старались. Но без нее многие выдыхались и сходили с дистанции. Алеша, не умевший вдевать нитку в иголку, не мог ничем помочь.
И все-таки одного медведя, совершенно не похожего на прообраз, им удалось общими усилиями довести до конца.
Это было накануне, как выражалась Санька, «Судного дня» – первого заседания суда по делу защитников леса.
Алеша поцеловал детского медведя в пуговичный нос и помчался на трамвай. Часы посещения больных он уже пропустил. Но все равно поехал, сам не зная, к чему так спешить, в необъяснимой уверенности, что надо успеть сделать это сегодня.
У него было странное чувство, что тьма и ужас дошли до предела, за которым могут переломиться – и рассыпаться в ничто, уступая место нормальной жизни. Но произойдет это лишь в том случае, если он воспользуется моментом и вовремя вгонит клин в приоткрывшуюся трещину, чтобы не дать ей снова захлопнуться.
Алеша трясся в трамвае, сжимал в кармане медведя, который постепенно становился теплым от его ладони, и пел себе под нос:
– Завтра ветер переменится, завтра прошлому конец…
Все было как прежде: каждая в своем аду – и никаких объективных поводов для надежды. Но его бородатое лицо озарялось абсолютно неадекватной, счастливой улыбкой.
«Тоже начинаю сходить с ума. Что неудивительно. И даже по-своему облегчает жизнь…»
На крыльце больницы курил санитар-ницшеанец. Алеша подскочил к нему:
– Я все понимаю: «по уставу не положено» и «падающего толкни», но мне очень надо ее видеть. Прямо сейчас. Прошу вас! Это важно!
Санитар криво ухмыльнулся, метнул окурок мимо урны и молча пошел внутрь. Алеша двинулся следом.
– Куда? – окликнул его охранник.
– Практикант, – бросил через плечо ницшеанец.
– Пусть халат наденет.
– Ясное дело.
– Тебе повезло. Начальства нет. А я все равно увольняюсь, – произнес санитар, когда Алеша, споткнувшись на темной лестнице (свет горел только где-то наверху), непроизвольно ухватился за его рукав.