Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мандрас?
Человек повернул к ней голову и проговорил:
– Не касайся меня, Пелагия. У меня вши. И я воняю. Я обгадился, когда рядом со мной упала бомба. Я не знал, что мне делать, и сначала пришел сюда. Все это время я помнил, что прежде мне надо попасть сюда, вот и всё, и я устал и воняю. У тебя есть кофе?
В голове Пелагии стало пусто, чувства путались и разбегались: отчаяние, невыносимое возбуждение, вина, жалость, отвращение. Сердце прыгало у нее в груди, руки опустились. Наверное, больше всего она почувствовала беспомощность. Невероятно, что в этом несчастном призраке скрываются душа и тело человека, которого она любила и желала, по которому так сильно тосковала и от которого, наконец, освободилась.
– Ты ни разу не написал мне, – сказала она первое, что пришло в голову, предъявляя обвинение, мучительно засевшее у нее в мозгу сразу после его отъезда, обвинение, переросшее в гнев – возмущенное чудовище, дочиста сожравшее изнутри ее чувство к нему.
Мандрас устало взглянул на нее и сказал так, будто это он жалел ее:
– Я не умею писать.
Сама не понимая почему, Пелагия почувствовала, что это признание оттолкнуло ее больше, чем его грязь. Значит, она обручилась с неграмотным, даже не зная об этом? Чтобы сказать хоть что-то, она спросила:
– Разве кто-нибудь не мог написать за тебя? Я думала, тебя убили. Я думала, ты… не любишь меня.
Мандрас поднял взгляд, полный безграничной усталости, и покачал головой. Он попытался удержать чашку и сделать глоток, у него не получилось, и он поставил ее на стол.
– Не мог я диктовать никому. Разве мог я допустить, чтобы все знали? Как же можно, чтобы парни обсуждали мои чувства? – Он опять покачал головой и еще раз безуспешно попытался глотнуть кофе, пролив его себе на бороду и на шкуры. Он снова взглянул на нее, так что она, наконец, узнала его глаза, и сказал:
– Пелагия, я получил все твои письма. Я не мог прочитать, но я получил их. – Он порылся в своем одеянии и вытащил большой запачканный пакет, перевязанный проволокой. – Я хранил их здесь, чтобы они согревали меня, все время помнил, что они тут. Я думал, что ты прочтешь их мне. Прочитай, Пелагия, чтобы я обо всем знал. – И скорее покорно, чем с осознанным пафосом, Добавил: – Даже если слишком поздно.
Пелагия была в ужасе. В последовательной череде писем Мандрас безошибочно почувствует, как неуклонно уменьшались ее нежность и привязанность, как все больше и больше она останавливалась на повседневном. Он почувствует это яснее, чем если бы читал их все эти месяцы одно за другим.
– Потом, – проговорила она.
Мандрас тяжело вздохнул и погладил Кискисины уши, заговорив так, словно говорил с куницей, а не со своей невестой.
– Я носил тебя вот здесь, – говорил он, ударяя себя кулаком в грудь. – Каждый день, все время я думал о тебе, разговаривал с тобой. Я продолжал идти из-за тебя. И не трусил из-за тебя. Бомбы, снаряды, лед, ночные атаки, тела, друзья, которых я потерял. Ты была мне вместо Богородицы, я даже молился тебе. Да, я даже молился тебе. Я представлял, как ты поешь во дворе, и вспоминал тебя на празднике, когда пришпилил твои юбки к лавочке и попросил выйти за меня. Я мог умереть тысячу раз, но у меня перед глазами была ты – словно крест, крест на Пасху, как икона, и я никогда не забывал, я помнил каждую секунду. И это горело у меня в сердце, горело даже в снегу, это давало мне мужество, и я дрался больше за тебя, чем сражался за Грецию. Да, больше чем за Грецию. И когда сзади подошли немцы, я перешел линию фронта и думал только о Пелагии, мне нужно было добраться домой к Пелагии, и вот… – Его тело еще раз дрогнуло, и вырвалось громкое рыдание. – …только звери узнают меня.
К смятению и отчаянию Пелагии, он закрыл лицо руками и начал раскачиваться, как обиженный ребенок. Она подошла к нему сзади и положила руки ему на плечи, растирая их пальцами. Там, где когда-то была совершенная, желанная, чистая плоть, торчали кости, и она увидела, что у него действительно вши.
Мать Мандраса была одним из тех странных созданий, уродливых, как мифическая жена Антифата, о которой поэт сказал, что она – «женщина-монстр, чей страшный вид повергает мужчин в ужас». Тем не менее, она вышла замуж за хорошего человека, родила ребенка и снискала всеобщую любовь. Поговаривали, что она преуспела в колдовстве, но на самом деле она просто была общительной добродушной женщиной, которую судьба еще в юности лишила оснований для тщеславия, и она не озлобилась с годами по мере увеличения размеров и волосатости. Кирья Дросула происходила из рода «гьяуртоваптисменои» – «крещенных в простокваше», это означало, что ее семью изгнали с турецкой территории, дав захватить с собой только мешочек с костями предков.
Поселение Лозан повидало почти полмиллиона мусульман, отправленных в Турцию в обмен на более миллиона греков, – пример расовой чистки, хоть и необходимой для предотвращения дальнейших войн, но оставившей в наследство глубокую горечь. Дросула могла говорить только на турецком, и Старые Греки откровенно презирали их с матушкой, когда они плакали от тоски по жизни на утраченной родине. Мать Дросулы похоронила косточки отца и мужа и, боясь насмешек за свой понтосский выговор, предпочла онеметь, возложив всю ответственность на свою пятнадцатилетнюю дочь, которая за три года выучилась говорить на Кефалонийском диалекте и вышла замуж за проницательного рыбака, умевшего распознавать верных жен. Подобно многим морелюбивым островитянам, он погиб в шквале, внезапно налетевшем с востока, оставив сына, чтобы тот принял его дело, и страшную вдову, которая иногда видела сны на турецком, но забыла, как говорить на нем.
Во время отсутствия Мандраса Пелагия почти каждый день прибегала в дом кирьи Дросулы послушать ее и приходила в восторг от сказок о Византийской империи и жизни среди неверных на Черном море. В этом маленьком, пропахшем рыбой, но безупречно чистом домике у пристани они утешали друг друга словами, которые, как бы много они ни значили, теперь стали расхожими для каждой европейской семьи. Снаружи плескалось о камни вечно изменчивое море, а они плакали и обнимали друг друга, повторяя, что с Мандрасом все должно быть хорошо, потому что иначе они почувствовали бы неладное. Они тренировались на случай, если придется шмякнуть итальянца лопатой по башке, и, прикрывшись руками, смеялись ужасно соленым шуточкам, которым Дросула научилась в Турции у мусульманских парней.
К этой восхитительной косматой амазонке и побежала Пелагия, оставив своего жениха у кухонного стола – он погрузился в мировые пучины усталости и ужасных воспоминаний о товарищах, ставших добычей стервятников. Обе женщины, запыхавшись, вернулись в дом и нашли его все в той же позе: он рассеянно поглаживал уши Кискисы.
Намереваясь заключить сына в объятья, Дросула с радостным криком влетела в кухню и остановилась, загребая руками воздух, – в других обстоятельствах это было бы смешно. Она оглядела кухню, как бы ища, нет ли здесь кого-нибудь другого, кроме этого всклокоченного привидения, и вопросительно глянула на Пелагию.