Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Доминирующие ориентации китайских коммунистов в начале 1920‐х годов отражали двойную предпосылку: их восприятие большевистской революции и проекты культурной революции, связанной с Движением 4 мая. Этот контекст явно способствовал сильной версии проектов радикального разрыва с прошлым. Ранним примером марксистских вариаций на эту тему было уничижительное отношение ко всему имперскому периоду – двум тысячелетиям затянувшегося перехода от феодализма к капитализму. Такой взгляд был слишком радикальным, чтобы закрепиться надолго. Но подобным уничижительным установкам было суждено вновь выйти на первый план на более поздней стадии (обращение Мао Цзэдуна к китайскому народу как к tabula rasa, пожалуй, является наилучшим примером этого). С другой стороны, нередко подчеркивалось сходство между возникающей марксистско-ленинской парадигмой и китайской традицией. Идея авангарда, вооруженного передовой мыслью и обладающего правом вести за собой массовое движение, могло опираться на давно установившиеся модели господства элиты на основе союза между знанием и властью. Вся последующая история китайского коммунизма была отмечена комплексным взаимодействием этих двух аспектов. Но на первом этапе ультрарадикальная амбиция, как казалось, оттеснила на второй план исконное местное наследие и даже придала ему парадоксальный поворот, который столкнул коммунистическое движение с китайской средой. Сочетание импортированного авангардизма и традиционного элитизма стало плодородной почвой для того, что Шеврие назвал «социологическим авангардизмом или солипсизмом» и проектом «революции одного, рабочего класса»135.
Две вещи были центральными для китайского прочтения успешной большевистской стратегии: новая организационная модель революционной партии и идея стремительной саморадикализации революции, которую венчала тотальная социально-экономическая трансформация. Очевидное слияние этих стратегических парадигм скрыло тот факт, что они представляли соперничавшие тенденции русского марксизма (ленинизм и троцкизм), собранные воедино динамикой новых обстоятельств после февраля 1917 года, но таким образом, который не препятствовал возобновлению конфликта (понятие «перманентной революции» оказалось несочетаемым с адаптивной логикой ленинизма, пришедшего к власти, в то время как троцкистская критика бюрократии возрождала негативный образ партии и при этом подтверждала ее позитивный образ на более фантасмагорическом уровне). Китайское восприятие единства без лежащего в основе напряжения объясняет коллективные представления, которые последующие исследователи описали как спонтанный троцкизм136 или «троцкизм avant la lettre»137. Кроме того, большая дистанция от проблематики и опыта европейского марксизма сделали китайский большевизм менее чувствительным к проблеме легитимации, с которой столкнулся русский большевизм, когда свернул на неортодоксальный путь; вначале это способствовало безоговорочному принятию упрощенных планов революции, но на последующих стадиях трансформировалось в более прагматические ответы на изменившиеся условия. Одним словом, первое «преображение» советской модели заключалось в упрощении ее генеалогии, и оно предшествовало ее первой «смерти» в 1927 году. В настоящее время существует консенсус, что катастрофа 1927 года не была вызвана просто ошибочной политикой Коминтерна; нет сомнений в том, что динамика фракционной борьбы в советском центре оказала влияние на события в Китае, но последние также взаимодействовали с внутренними тенденциями. Пристальный анализ китайского большевизма как отклоняющейся от марксистского образца, но четко различимой идеологической формации предполагает, что ее сдвиг к более амбициозной краткосрочной программе в середине 1920‐х годов мог привести только к катастрофе138. Вместо того чтобы сравнивать первый взлет и первое падение китайского коммунизма с более успешной борьбой большевиков за власть на руинах Российской империи (на что были весьма падки как непосредственные наблюдатели, так и последующие исследователи), представляется более уместным провести параллели с неудавшимся проектом мировой революции: изначальное стратегическое видение китайского большевизма, как представляется, столь же расходилось с китайскими условиями, сколь и ленинско-троцкистские надежды 1917 года с европейскими условиями.
Этот взгляд на первое столкновение Китая с советской моделью можно связать с новой перспективой взгляда на все последующие столкновения. Самая влиятельная интерпретация событий после 1927 года базируется на предположении, что Мао Цзэдун изменил теорию и практику китайского коммунизма, обратившись к мобилизации крестьян в качестве революционной силы. Крестьянская поддержка и участие рассматривались как основная причина успеха коммунистов в японо-китайской войне и их итоговой победы в гражданской войне. Такое описание революции было позднее использовано для защиты все более неправдоподобных взглядов на постреволюционный режим; самые искаженные из подобных аргументов изображали маоизм сельской утопией, восставшей против модерности. Никто, разумеется, не собирается отрицать важность крестьянского фактора. Но в свете исторических исследований различных аспектов революционных и постреволюционных этапов по отношению к идее фундаментальной переориентации к крестьянству после 1927 года есть три основных возражения. Во-первых, возможность тактической и стратегической переоценки крестьянства в качестве социального и политического актора была встроена в ленинскую доктрину классовых союзов, и, как подробно показал Шеврие, китайские коммунисты стали принимать эту идею серьезно только после 1927 года. Инновации Мао Цзэдуна во время его постепенного прихода к власти в партии были весьма значительными, но они не означали нового начала. Во-вторых, деятельность режима после 1949 года сейчас достаточно известна, чтобы не оставить никаких сомнений в антикрестьянском уклоне, что нашло свое выражение в подчинении сельского хозяйства промышленному развитию, беспрецедентном социальном контроле над сельским населением, а также дискриминации крестьян в сфере социальной политики. Таким образом, задним числом очевидно, что попытки мобилизации крестьянства, какими бы изобретательными и эффективными они ни были сами по себе, всегда вдохновлялись стратегией, которая была направлена на что-то другое. Что же касается менее известной истории отношений между партией и крестьянством в областях, которые контролировали коммунисты до 1949 года, можно с уверенностью сказать, что стратегический расчет иногда приносили в жертву идеологическим и политическим приоритетам. Третье (и самое важное), попытка объяснить траекторию китайского коммунизма после 1927 года в качестве успешного поиска новой классовой базы скрывает другой аспект, а именно тот, который касается вопроса о советской модели и ее воздействии: отступление в периферийные сельские области привело к созданию зародышевого государства, которое со временем стало самым жизнеспособным из государств – преемников Китайской империи, нацеленных на ее восстановление и военное воссоединение (решающий конфликт развернулся между коммунистами и Гоминьданом, но имели место и конфликты с японским клиентелистским государством Маньчжоу-Го и бывшими гоминьдановскими фракциями, которые предпочли сотрудничество с японцами). В этих условиях был взят на вооружение государство-строительный потенциал ленинской партийной модели – единственный пример того, как это было сделано за пределами прямого контроля Советов в межвоенные годы (монгольский режим невозможно рассматривать в качестве автономного образования). Если поражение первой революционной волны можно (как было предположено выше) сравнить с неспособностью большевиков распространить революцию за пределы России, вероятно, не будет ошибкой и аналогия между китайской мутацией движения в контргосударство и советской стратегией социализма в одной стране: в обоих случаях (хотя и в весьма различных обстоятельствах) погоня за властью привела к автаркичному повороту, который отменил все прежние проекты революции в более крупных масштабах, но оставил революционную миссию открытой для переопределения.