Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Про мужа синьоры Бутали ни разу не вспомнили. Тень больного, лежавшего в римской больнице, не омрачала праздник. Он мог и вовсе не существовать.
Интересно, подумал я, как мы, все трое, повели бы себя в его присутствии?
Хозяйка замыкается в своей раковине и превращается в , председательствующую за обеденным столом. Альдо льстивыми замечаниями по адресу хозяина, скрытый смысл которых понятен лишь мне одному (мальчиком он проделывал такое с нашим отцом), провоцирует его на откровенные излияния, неважно, интересные или унылые, коль скоро подоплека интриги скрыта от посторонних глаз.
Обед закончился. Синьора Бутали проводила нас наверх в музыкальную комнату, и пока мы пили кофе с ликерами, зашел разговор о фестивале.
– Много репетируете? – спросила она моего брата. – Или для непосвященных все держится в таком же секрете, как в прошлом году?
– В еще большем, – ответил Альдо. – А что до первой части вашего вопроса, то репетиции идут хорошо. Некоторые заняты в них уже несколько месяцев.
Синьора повернулась ко мне.
– Знаете, Бео, – сказала она, – в прошлом году я была герцогиней Эмилией и принимала папу Клемента. Профессор Риццио, которого вы видели сегодня утром, был герцогом. На репетициях все выглядело так правдоподобно, а ваш брат проводил их с таким терпением, что, по-моему, с тех пор профессор Риццио воображает себя герцогом Руффанским.
– Утром он действительно держался со мной по-королевски, – сказал я.
– Но я не связал его поведение с прошлогодним фестивалем. Скорее, подумал, что, как заместитель ректора университета и декан педагогического факультета, он просто сознает лежащую между нами пропасть.
– Это тоже его беда, – сказала она и, обращаясь к Альдо, добавила:
– – И в еще большей степени беда его сестры. Мне часто бывает жаль бедных студенток. Синьорина Риццио держит их в общежитии совсем как в монастыре.
Мой брат рассмеялся и налил себе коньяку.
– В старину проникнуть в монастырь было гораздо проще, – сказал он.
– Подземный ход между мужским и женским общежитиями еще предстоит прорыть.
Пожалуй, это надо обдумать.
Альдо вынул из кармана заметки, которые я для него перевел, сел в кресло и принялся изучать их.
– До начала фестиваля надо решить много проблем, – сказал он.
– Каких именно? – спросила она.
– Кто был герцог Клаудио: моралист или чудовище? – ответил я. – По мнению историков, он был чудовищем и к тому же безумцем. Альдо думает иначе.
– Естественно, – сказала синьора Бутали. – Ему нравится быть не как все.
В ее голосе звучали шутливые интонации, но взгляд, который она бросила на Альдо, звал, манил… Хозяйка дома приготовилась ко второму кругу ритуального полета. Я подумал о мертвенном выражении лица, с каким она шла со мной из церкви, и сопоставление не льстило мне, третьему.
– Как бы то ни было, жители Руффано считали его чудовищем и поднялись против него и его двора в кровавом восстании.
– И мы увидим это на фестивале? – спросила она.
– Не спрашивайте меня, спросите Альдо, – ответил я.
С рюмкой ликера в руке, слегка напевая, синьора Бутали направилась к его креслу, и в том, как она склонилась над ним, все говорило о страстном желании. Только мое присутствие не позволило ей прикоснуться к Альдо.
– Так мы увидим восстание? – спросила она. – И если да, то кто его возглавит?
– Все очень просто, – сказал Альдо, даже не взглянув на нее. – Студенты Э. К. Ведь они уже созрели для восстания.
Она подняла на меня брови и поставила рюмку на рояль.
– Новшество, – сказала она, откидывая крышку рояля. – Я думала, что принимать участие в фестивале могут только студенты художественного факультета.
– Но не в этом году, – сказал он. – Их слишком мало.
Она допила свой ликер – нектар королеве перед полетом – и села на табурет.
– Что вам сыграть? – спросила она.
Вопрос – мне, улыбка – ему. Тон ее голоса, вся ее поза, руки, застывшие над клавишами, – все это было для моего брата.
– "Арабеску", – сказал я. – Она беспола.
Такой накануне днем была она для меня, путника, чужого в собственном доме, где его со всех сторон окружали призраки. Затем полетный каскад звуков рассеял ностальгию – это обрывочное напоминание о неуловимом и быстротечном мгновении. Теперь был вечер и в доме был Альдо. Пианистка, которая вчера играла из любезности, теперь стремилась привлечь к себе моего брата самым естественным для нее способом. "Арабеска", которую по всей стране играют тысячи учеников, стала танцем любви, зовущим, обещающим, бесстыдным.
Поражаясь форме, в какой синьора Бутали предлагает себя, я сидел, вытянувшись, в кресле и смотрел в потолок. Со своего места за роялем она не могла видеть мужчину, которого надеялась очаровать. Я мог. Не замечая музыки, он делал карандашные пометки в моем переводе. Дебюсси, Равель, Шопен не возбуждали его. Он никогда не был одержим музыкой. Если синьора играла, для него то был лишь звуковой фон, и едва ли он трогал его больше, чем уличный шум.
Мне было невыносимо видеть и чувствовать, что ее усилия пропадают втуне. Я закурил сигарету и стал мысленно плести фантастические узоры, представляя себя на его месте… музыка замолкает, я поднимаюсь с кресла, пересекаю комнату и закрываю ладонями ее глаза, она старается отвести их. С ускорением музыкального темпа моя фантазия еще больше разгорячилась. Как нестерпимо тяжело было мне молча сидеть там и всем существом переживать ее призыв, обращенный, увы, не ко мне. Я ни секунды не сомневался, что Альдо, при всем своем равнодушии к музыке, прекрасно понимает смысл этого призыва.
Я желал ему удачи, ей – удовлетворения желаний; но так делить с ними их близость было, по меньшей мере, сомнительным удовольствием.
Наверное, синьора Бутали почувствовала неловкость моего положения, поскольку встала из-за рояля и захлопнула крышку.
– Ну, – сказала она, – с восстанием покончено? Теперь мы можем расслабиться?
Ирония, если таковая была, возымела на моего брата не большее действие, чем музыка. Он взглянул на синьору и, увидев, что она перестала играть и обращается к нему, отложил свои записи.
– Который час? Уже поздно? – спросил он.
– Десять часов, – ответила она.
– Я думал, мы только что кончили обедать, – сказал он.
Он зевнул, потянулся и положил записи