Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увы, все было напрасно… Передо мной лежит один-единственный листок с несколькими невнятными полуфразами и четверть-мыслями, которые он повторял по три-четыре раза после огромного душевного напряжения.
Он попросил закурить по секрету от жены. Я курил тоже, стряхивая пепел на землю. Арсюша несколько раз сказал: «Миша, не стряхивайте пепел на пол!» Сам при этом аккуратно тряс пепел в цветочницу, стоявшую на крыльце дома.
Что же это за фразы, которые я сумел тут же записать за поэтом о поэте друго́м, который оказал, как мне кажется, немалое влияние на молодого Тарковского, в чем его не раз упрекали?
– Мандельштам был замечательный поэт. Он прославился очень рано. Я ему читал свое раннее стихотворение. Стихи ему не понравились, и он меня очень ругал. – Раза три-четыре повторил он именно эту фразу. Причем без тени обиды, а так, констатировал как данность.
– Как он сам читал, Арсений Александрович? Вы слышали его?
Мучительная пауза.
– Слышал.
– Где?
– В Политехническом.
– В каком году?
– Не то в тридцать седьмом, не то в тридцать восьмом.
– Наверно, раньше, Арсений Александрович? – сказал Шевцов.
– А может быть, это было в конце 20-х. Да, скорее всего, именно так.
– А как он читал свои стихи, не помните?
– О, он жутко завывал, жутко!
– Читал, заботясь о звучании, о музыке стиха, пренебрегая смыслом, да, Арсений Александрович?
– Он жутко завывал. Читая, страшно завывал. – Пауза.
– Ну что-нибудь еще, Арсений Александрович, – сколь можно деликатнее просил я.
– Вы ведь встречались с ним и в Госиздате? – попытался облегчить ситуацию Игорь.
Пауза.
– Встречался. Вот он однажды показывал мне новый пасьянс. Кажется, в Москве он учил меня, как раскладывать новый пасьянс.
– Он был контактный человек – Мандельштам?
– Нет.
– Что, он был скорее замкнутым человеком?
– Да.
– И с Анной Андреевной тоже? Она ведь его любила и дружила с ним?
– Да. Она была замечательной женщиной. И вы знаете, Миша, с ней было легко. Ведь она была с юмором. Миша! Я ничего не помню… Ничего, Миша, простите, я ничего не помню…
Вот и все. На прощание мы расцеловались с моим дорогим Арсением Александровичем, с моим дорогим Арсюшей.
Когда в 1959 году я перешел от Охлопкова в «Современник», случилось знакомство с еще тремя поэтами: с Володей Корниловым, Давидом Самойловым и Булатом Окуджавой. Но до этого Женя Евтушенко во время проходившего Всемирного фестиваля молодежи и студентов представил меня неизвестному мне тогда Коле Глазкову.
Москва августа 57-го года, Москва фестивальная! Только четыре года назад умер Вождь и Учитель, еще свежа в памяти очередь в Колонный зал, Ходынка. Еще сидит в генах сталинский ужас, сталинский запрет на все и вся, а Москва 57-го словно с цепи сорвалась! Джинсы! Джазы! Сестры Бэрри, поющие «Хава нагилу», пляски на Красной площади! Содом и Гоморра!
Пересеклись мы где-то с Женькой в какой-то уличной гульбе, и он предложил выпить водки. Стал вопрос: где?
– Тут неподалеку, в районе Арбата, живет поэт Коля Глазков. У него и выпьем. Ты не знаком?
– Нет.
– Пойдем, он очень хороший поэт.
– Даже не слыхал о таком.
– А зря. Сейчас увидишь.
Звоним в какую-то квартиру на темной лестнице. Дверь открыл выползший откуда-то из мрака квартиры старообразный человек, похожий на циклопа. По-моему, уже пьяный. Мы втроем распили принесенную водку.
Стихов никто не читал. Я не знал поэзии Глазкова, он тоже понятия не имел, кто я такой, о чем говорили – тоже не помню. Была только одна мысль: скорей бы на шумную праздничную улицу. Выпили на троих, и будя. Так я «познакомился» с поэтом Глазковым. Только спустя годы, когда я прочитал его стихи, понял, куда и к кому притащил меня приятель моей юности Эжен.
Это теперь я иронически пишу: Эжен. А тогда я гордился дружбой с ним. И с ним, и с Андреем Вознесенским, и присутствием на их вечерах в Политехническом. А уж когда прочитал стихи молодой красавицы Беллы Ахатовны – влюбился, как, впрочем, очень-очень многие, в эту талантливую, обворожительную женщину. Все мы завидовали тогда Евгению Александровичу.
И о Булате нам впервые рассказал Евгений Евтушенко. Женя, часто попадавший на наши сборища, всегда раздражался, если после слушания его стихов подвыпившие артисты пели «блатнягу».
– А что нам петь, Женя? «От края до края по горным вершинам»? Ты и Вознесенский песен не пишете… – Тогда они и вправду этим еще не грешили. – Вот мы и поем:
– Я не пишу, а Булат Окуджава пишет.
– А мы не знаем такого, познакомь!
Евтушенко, на дух не переносящий чужого успеха, пусть даже это был успех всего лишь в компании, после одного такого вечера ранним утром телефонным звонком разбудил Галю Волчек и выдал ей сочиненное за ночь стихотворение:
Всю ночь не спал, бедняга, так его заело, что накануне площадку пришлось уступить. Однажды, уже в 74-м году, он по случаю подарил мне журнал «Крокодил» с подборкой его стихов, почему-то страшно довольный тем, что его там напечатали:
– А что? Тираж миллионный – не шутки!
Подарил с дарственной надписью: «Мише Козакову, однажды победившему меня. Евг. Евтушенко». Я долго не мог сообразить, когда, на каком поприще и при каких обстоятельствах я его мог победить.
– А ты не помнишь тот вечер в ресторане Дома композиторов? Ну еще Васька Аксенов был, Алан Гинзберг, Жорка Садовников, ты и я…
– Помню, и что?
– А бабу ту не помнишь?
И тут я сообразил, о какой моей «победе» поэт не мог забыть столько лет!.. Загудели мы в ЦДЛ и, прихватив с собой девушку, одну из постоянных посетительниц Дома литераторов, поехали на двух «москвичах» догуливать в ресторан Дома композиторов. Нас туда не пускали, но всесильный Евтушенко напомнил, кто он такой, и ресторанная обслуга дрогнула. Еще выпивавший тогда и веселый Вася Аксенов стал меня подзуживать:
– Вот ты, Мишка, киноартист, а если бы не Евтух, то стоять бы нам за дверью. Вот ты – кинозвезда, а баба будет евтушенковская. Потому он поэт, классик, любимец континентов. Сам Алан Гинзберг, поэт битников, его знает!
Действительно, длинноволосый, чудной Алан Гинзберг, американский поэт в замшевой куртке (предел мечтаний тех лет!), специально залатанной на локтях, с увлечением разговаривал с Женей, стучал при этом в малюсенькие тарелочки, привезенные им из Индии, и гнусавил какой-то странный мотив.