Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Стать самим собой…» Здесь не только перекличка с Гёте, но и подспудный диалог с Арсением Тарковским, у которого есть стихотворение с тем же названием. А в подтексте – грустное, типично самойловское: «Зачем?» Ну стал, а – зачем?
Нет, еще не прочитан, не оценен до конца поздний Давид Самойлов…
В одном из почти сотни пярнуских писем Самойлова, которые у меня хранятся, – лестный комплимент: «Очень жду твоей прозы. Уверен, что ты выдающийся мемуарист. Если помнишь, ты однажды читал мне кусок ленинградских воспоминаний с письмами Эйхенбаума. Было весьма интересно».
И еще во многих его письмах – о моем якобы «легком пере». Однажды, обнаглев от его похвал, я даже рискнул зарифмовать ему что-то в письме – разумеется, в шутку, ибо всерьез я не написал, а уж тем более не напечатал ни одной стихотворной строчки, Бог спас, что называется. Но тогда просто «подперло»; не выпускали на экран сразу два моих телефильма, «Покровские ворота» и «Попечители», а тут – письмо от Самойлова, да еще в стихах! Впрочем, он часто писал такого рода шуточные послания. Прозой, видать, было лень, а в стихах слова «как солдаты…».
А у меня на душе было ох как хреново! «Покровские ворота» только и смог показать близким знакомым в зале «Мосфильма» да на премьере в Доме кино, а дальше – сплошное «не-проханже», и не только «Воротам», но и другой моей работе – по комедии Островского «Последняя жертва», и поди ж ты, тоже с участием Лены Кореневой. Вот про все, что приключилось, я ему и отписал – в его же размере и стиле:
Шуточная эта переписка имела продолжение. История с Кореневой как-то рассосалась, вышли в свет «Попечители», потом «Покровские ворота», и я вновь получил от Самойлова стихотворное послание:
Здесь надлежит оговорка. Наверное, использование примеров из нашей переписки мною может показаться нескромным, чем-то вроде саморекламы. Пусть читатель простит: письма в альбом всегда грешили преувеличением достоинств адресата. А самойловские письма ко мне – именно стишки в альбом, на публикацию они не были рассчитаны. Впрочем, иногда, на его поэтических вечерах, в которых я нередко тоже принимал участие, он вдруг просил меня прочесть иные из них – развлечь аудиторию. Он любил, когда публика смеялась. Чинная, скучная атмосфера благоговейного слушания была ему не по нраву. Его поэтические вечера зачастую превращались в искрометно-веселые спектакли, где он был и режиссером, и главным исполнителем.
Я думаю, что в добавление ко всем прочим его талантам, был в нем еще и несомненный, нереализовавшийся талант режиссера, человека театра. Он ведь очень много работал для сцены: писал пьесы в стихах и в прозе, перевел «Двенадцатую ночь» Шекспира, сотрудничал с «Современником» и Таганкой, делал песни для телеспектаклей (в одном из них, по «Запискам Пиквикского клуба», мне довелось сыграть мистера Джингля и спеть его песенки), создал стихотворную версию «Ифигении», ставил поэтические программы чтецу Р. Клейнеру. Я думаю, что если бы он почему-либо не стал поэтом, то наверняка мог бы быть профессиональным режиссером или даже актером. Его многочисленные суждения о театре заставляли задумываться. Со мной, например, так было после фильма «Безымянная звезда», который я сделал по пьесе Михаила Себастьяну. Фильм был хорошо принят зрителями, и тем не менее это не помешало Самойлову придирчиво указать мне на все минусы моей постановки. Я, помнится, далеко не со всем согласился, о чем ему тут же написал. В ответ он прислал мне второе письмо – все о том же. Оно кажется мне настолько существенным разговором об искусстве вообще, что я полагаю уместным привести его почти целиком:
«Милый и дорогой Миша!