Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эй, шепчет она. Привет, говорит он. В его горле сгущается печаль. Он хочет спросить, почему она обокрала их; зачем ей нужно, чтобы Аркадия голодала. Он хочет сказать ей, что знает. Но она выглядит такой грустной, что он не может, нет, пока нет. Должно быть, она спускается с какого-то пика: зрачки у нее все еще огромны, а длинная резинка рта заканчивается в уголках горькими узелками.
Он садится рядом, и она кладет голову ему на колени. Ее дыхание согревает ему бедро, ее ресницы скользят по его коже. Он думает о своих руках, как они моют посуду в Едальне, сгребают объедки с тарелок, раскидывают компост, о горячем паре, обжигающем пальцы так, что, кажется, взойдут волдыри, о чем угодно думает, лишь бы держать себя под контролем. Он почесывает ей голову, между дредами, под ногти набивается масло. Руки перемещаются к длинной шее, разминая на ней узлы, и он видит, какие маленькие у нее ушки, крошечные мышиные ушки, такие нежные под копной волос, что хочется их погрызть. При этой мысли его член дергается. Должно быть, она это почувствовала. Она садится. Кожа вялая, под глазами блестящие темные круги. С мгновение она всматривается в Кроха. Щелкает, вынимая, зубным фиксатором, вытягивает за ним серебристые нити слюны, наклоняется и приникает губами к его рту.
Поцелуй потрясает. У него это первый. Вкус ее дыхания, острого от анисовых зерен, которые у аркадцев принято жевать после ужина. Какие резиновые у нее губы, и странно вязкий язык у него во рту, и зубы их, сталкиваясь, стучат. Его трясет. Он думает, вдруг кто-то откроет дверь в Общую комнату и увидит их на диване. Она берет его руку и просовывает ее себе под рубашку к одному из комков теста. Своей рукой расстегивает ему джинсы, холодные костяшки пальцев касаются низа его живота. Это слишком. У него перехватывает дух, случается сильный, мохнатый спазм, и на шортах – горячее мокрое пятно.
Ужасно хочется заплакать.
Она отстраняется, и теперь ее рука у него под подбородком. Она поднимает его лицо, пока он не смотрит на нее, бледный, серьезный, решительный. Давай попробуем еще раз, говорит она и приближается ртом. Ее руки на поясе его джинсов. Ее руки на его коже, горячие. Крох подчиняется, погружается в это неведомое. Вот оно, думает он. Это – мягкость Хелле с ним рядом, ее вес, жесткий копчик, уткнувшийся ему в бедро, вознесенные ее ноги и внезапное приветствие, это, это – кульминация всего того распрекрасного, что он когда-либо знал. Он жаждет остаться здесь навсегда, в этом подвешенном состоянии.
Но затем тревога возвращается, когда она закусывает ему губы, чтобы не застонал: проникает в него, как будто из глубин ее рта исходит борение чувств, по призраку в каждом ухе, вещающих, что то, что она делает с ним, это либо глубокая доброта, либо еще глубже проклятье.
* * *
Разгар лета, факел тепла в воздухе. Пришел День Кокейн.
Музыка визжит и грохочет на фоне другой музыки: на парковке у Выездной дороги кто-то врубил электрогитару, рядом с Пекарней кольцо нараспев поющих мужчин в шафрановых балахонах.
На Пруду играют три дуэлянта-транзистора: “Лед Зеппелин”, “Блэк Саббат” и Кэт Стивенс.
Дай-ка спрошу, правда ли лето можно включить у тебя в саду или это иллюзия из игрового автомата… Химера песни.
Кто-то установил огромную взятую напрокат палатку в бело-красную полоску, где на сцене групповой секс “во имя мира”. Войти может всякий, у кого есть документ, подтверждающий возраст, но Коул протырился внутрь, чтобы посмотреть, и когда выходит, щеки у него раздуты, как у рыбы фугу, так ему весело. Усиливается запах дерьма, люди какают повсюду, не закапывая своих выделений: Крох почти что чувствует их вкус, когда ест кашу.
Астрид в своем Теннесси, где у нее Акушерская школа, что-то почуяла, или кто-то известил ее, что пахнет бедой. Она всю ночь ехала и добралась сюда утром, чтобы глянуть, чем можно помочь. За завтраком она стоит, положив руки на плечи Ханны, тихо разговаривают две высокие женщины. Они могли бы быть сестрами, хотя волосы у одной медовые, а у другой белые: башни-близнецы, называли их, когда Крох рос. Но лицо Астрид захлопывается у него на глазах, а Ханна разворачивается и уходит. Когда Крох спрашивает, что случилось, Ханна, которая после инцидента в Сахарнице ни разу с ним не поговорила, только качает головой.
Позже утром Крох, идя по делам, видит дико трясущийся куст, кто-то трахает кого-то. Ему хочется взять палку и прогнать их оттуда, как птиц с кочки. Вместо этого он кричит: Здесь же дети! – таким высоким, таким детским голосом, что, должно быть, они там пристыжены, потому что куст перестает трястись, пока он идет мимо.
К Аркадия-дому он подходит с саднящими глазами. Кому-то вздумалось играть в бадминтон посреди посадок салата, и нежные листья растоптаны. Доротка стоит на коленях и оплакивает их, рыдает (“форелленшлюс”, “красный лепрекон”, “лолло росса”, “амишский олений язык”, “мервей четырехсезонный”). Ему больно смотреть на нее, на старушечьи очки в каплях слез, на уложенную кольцом поседелую косичку, и так же больно смотреть на истоптанную, изувеченную землю, и он кладет ей руку на спину и гладит, гладит, пока она все не выплачет.
* * *
Перед обедом он лепит фрикадельки из овощей на душной кухне при Едальне, когда видит, как Хелле проходит мимо окна. Он как раз успевает крикнуть: Хелле, подожди, мне нужно с тобой поговорить! – и она поворачивается и краснеет, увидев его, и машет рукой, и исчезает в толпе, где кое-кто уже пьян и танцует под музыку, которую Крох не очень-то слышит.
* * *
Наконец-то они пришли на выступление Ханны по случаю Дня Кокейн. Просцениум залит светом, шторы пропитаны жаром. Капелька пота собирается на щеке Ханны и медленно стекает к подбородку, хотя пока что она произнесла лишь несколько приветственных слов. Ей приходится перекрикивать шум, доносящийся с лужайки снаружи.
В прошлом, прежде чем начать праздновать, люди ждали окончания выступления.
В прошлом, разумеется, не было притока незнакомцев, попирающих этикет Аркадии; тогда действовали правила, которые держали в узде. День Кокейн был всего лишь сумерками посреди лета и скошенным Овечьим лугом, так что будоражили их настоянный запах зелени, и музыка,