Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В литературных произведениях XVII века можно найти первые упоминания о том, что девушке и женщине «соромно» раздеваться при слугах-мужчинах, особенно если это слуги «не свои» («како же ей, девичье дело, како ей раздецца при тебе? — Так ты ей скажи: чего тебе стыдиться, сей слуга всегда при нас будет…»). Подобного взгляда на постыдность обнажения, особенно в отношениях с законной супругой, в среде «простецов» невозможно даже предположить: пословицы о стыде говорят о разумной естественности в таких делах («Стыд не дым, глаз не выест», «Стыд под каблук, совесть под подошву»).[349]
Тогда же, в XVI — начале XVII века, в назидательных сборниках появилось требование раздельного спанья мужа и жены в период воздержанья (в разных постелях, а не в одной, «яко по свиньски, во хлеву»),[350] непременного завешивания иконы в комнате, где совершается грешное дело, снятия нательного креста.[351] Эпизод «Повести о Еруслане Лазаревиче», рассказывающий о том, что герой «забыл образу Божию молиться», когда «сердце его разгорелось» и он «с нею лег спать на постелю», позволяет предположить, что и для мужей, и для «женок» нормой являлась непременная молитва перед совершением «плотногодия». Достаточно строгим оставалось запрещение вступать с женой в интимный контакт в дни ее «нечистоты» (менструаций и шести недель после родов).[352] Применение контрацепции («зелий») наказывалось строже абортов, который, по мнению православных идеологов, был единичным «душегубством», а контрацепция — убийством многих душ.[353]
Наказания и штрафы за контрацепцию и аборты возрастали, когда речь шла о внебрачных интимных связях московиток. Подобные «приключения» нередко разнообразили их частную жизнь, хотя «прелюбы» (адюльтер) карались строже «блуда» (сексуальных отношений вне брака).[354] Тем самым подтверждалась патриархально-иерархическая основа семейных отношений: жена-изменница выставляла мужа на посмешище, нарушая традицию подчинения (в тексте одной из повестей XVII века это выражено в восклицании одной из «согрешивших»: «Владыко, [яз] не сотворих любодейства, ниже помыслех на державу (власть. — Н. П.) твою…»[355]). О том, что авторы нравоучений о злых женах-прелюбодейницах и блудницах списывали их портреты с натуры («тако сотвори, еже не любити ей мужа своего, но возлюбити есми того» юношу, «мужа же своего не хотя и имени слышати») — говорит немалое число летописных и иных рассказов,[356] а также колоритные изображения греховных связей на поздних фресках.[357]
Сопоставление текстов сборников исповедных вопросов, фольклорных записей и литературных памятников конца XVI–XVII века приводит к выводу не столько о «сужении сферы запретного» в предпетровской России,[358] сколько о расширении диапазона чувственных — а в их числе сексуальных — переживаний женщин того времени. Переживаний, которые все так же, если не более, считались в «высокой» культуре «постыдными», греховными (в России XVII века сформировался и канон речевой пристойности),[359] а в культуре «низкой» (народной) — обыденными и в этой обыденности необходимыми.[360]
О расширении собственно женских требований к интимной сфере в XVI–XVII веках говорят прямо описанные эпизоды «осилья» такого рода в отношении мужчин («он же не хотяще возлещи с нею, но нуждею привлекся и по обычаю сотвори, по закону брака»), описание «хытрости» обеспечения у мужчины «ниспадаемого желания», а также нетипичная для более ранних текстов исповедной литературы и епитимийников детализация форм получения женщинами сексуального удовольствия — позиций, ласк, приемов, приспособлений, достаточно откровенно описанных[361] в церковных требниках, составлявшихся, как и прежде, по необходимости.[362] Обращает на себя внимание и признание одной из литературных героинь матери: «Никакие утехи от него! Егда спящу ему со мною, на ложи лежит, аки клада неподвижная! Хощу иного любити, дабы дал ми утеху телу моему…»[363]