Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я люблю ее!
Он сидел рядом с тобой на крыльце вашего дома и в сотый раз рассказывал историю Рахили, историю своей девушки, словно сегодня, в последний день — ведь завтра его увезут с острова бог знает куда — ничто другое его не волновало:
— Я люблю ее!
— Снова и снова:
— Я люблю ее!
И рассказывал, вновь и вновь рассказывал, всякий раз начиная с того утра, когда ее забрали; отец девушки ушел на вокзал, не прошло и получаса — явились двое в той самой форме, на стук вышла мать, отперла дверь, Новенький в это время был на кухне, готовил завтрак, и те двое стояли на пороге с видом нашкодивших подростков, и незачем было Новенькому напоминать, он уже столько раз повторял — парни были свои, из поселка, он их знал, но, несмотря на это, сделать ничего не мог.
Ты посмотрел в свои карты, в эту минуту Бледный объявил игру, а Меченый чуть не заурчал от удовольствия, или, кажется, причмокнул губами, что ли; ты услышал, что Новенький, даже не взглянув в твою сторону, назвал козыри, и ты попытался представить себе, как те парни в форме, оказавшись перед его матерью, сперва что-то мямлили, а потом, когда в прихожую вышел отец, и вовсе примолкли, точно язык проглотив. Ты рассеянно выкладывал карту за картой, а сам думал о том, что днем сказал Новенький: парни оробели и уже отправились было восвояси, как вдруг девушка вышла из своей комнаты, — парни уже уходили, и тут Рахиль, с чемоданом в руке, встала на верхней ступеньке, словно давно ждала их прихода, а потом спустилась вниз, медленно, задерживаясь на каждой ступеньке, она была в пальто, хотя утро предвещало теплый день. Пальто распахнулось, и Новенький увидел, что на ней пестрое деревенское платьице, о чем он упомянул несколько раз, словно это имело особое значение, а конец рассказа врезался тебе в память — на глазах у тех парней она молча обняла его и, когда он хотел ее удержать, сунула ему в руки свою фотокарточку, а затем ушла с теми двумя, ни разу не оглянувшись.
Отец Рахили в гостиницу не вернулся, сам же Новенький спустя неделю очутился в Англии, и сейчас ты пожалел, что не расспросил подробнее, просто слушал, когда он рассказывал, что уехал из страны по требованию родителей, а потом, заговорив совсем тихим голосом, принялся укорять себя за то, что послушался родителей, поспешил уехать, скрыться до того времени, пока в поселке не стихнут пересуды и никто уже не заведет разговор о том, что он гулял с девушкой, которую забрали. Этот парень уверял, что с тех пор ничего не знал о ее судьбе. Слушая его, ты вдруг почувствовал отвращение — слишком он жалел себя, переигрывал, как плохой актер, тебе захотелось спросить: почему же он не бросился за ней, почему не удержал, почему позволил парням увести Рахиль, если теперь с таким жаром уверяет, что не может без нее жить?
В течение долгого времени было слышно только, как шлепали карты по крышке чемодана, но потом Меченый снова заговорил о «милашке» и посоветовал Новенькому:
— Брось ты о ней думать!
И Бледный, снова закурив погасшую сигарету, с деланно-равнодушной миной пуская колечки дыма:
— А то еще рехнешься, пожалуй.
И опять Меченый:
— До твоего возвращения из дальних стран найдет себе другого, не сомневайся, — и повторил совет Бледного: — Брось ты о ней думать!
И было непонятно: то ли опять они принялись за свои жуткие шуточки, то ли правда ничего не знают, ведь им он не рассказывал о ее судьбе, и ты обрадовался, когда, наконец оставив эту тему, Бледный и Меченый сосредоточились на игре.
Ни у кого другого — только у этих двоих хватило глупости увидеть в очертаниях берегов острова сходство с женским телом, еще на пароме, в день вашего прибытия, когда над морем у самого горизонта поднялись холмы; под утро, просидев за картами всю ночь, они ложились, а Новенький — ты слышал — не спал, прислушивался; лежа на полу, ты слышал и свое собственное дыхание, слышал тем отчетливее, чем больше старался его затаить, и шепот Бледного:
— Они нас слышат!
И Меченый после долгого молчания — ты в эти минуты таращил глаза, напрасно стараясь что-нибудь разглядеть — сипло пробормотал:
— Они спят.
И Бледный:
— Да ты послушай!
И Меченый:
— Спят! Говорю тебе, спят!
И Бледный:
— Они нас слышат!
Потом лишь тишина, шорох одеяла и стон кого-то из них, уткнувшегося в подушку, и ты снова стал размышлять: ведь всякому, кто умом не вышел, любой остров издали напоминает лежащую женщину, у любого острова есть груди, широкие бедра и длинные ноги, скрытые водой и рассеянным светом, чей мягкий блеск кажется прозрачной тонкой пленкой и манит тебя, зовет наконец пристать к острову или обойти стороной, описав большой полукруг.
Бледный с Меченым опять принялись подначивать друг друга, каждую карту выкладывали с какой-нибудь прибауткой, все это ты уже знал, как знал и вечную их забаву: «Еврей, настал твой черед!» или: «Еврей, проснись! Хватит спать, еврей!» — одно и то же, вечно одни и те же слова, ты вспомнил, как Новенький говорил, что его родители избежали ареста только благодаря своим влиятельным знакомым, говорил всегда с таким видом, будто ни словечка больше ты из него не вытянешь, и теперь ты, подняв глаза, увидел, что в одной руке у него карты, а другой он рассеянно потянулся к пустому стакану, и в этот момент все, что он рассказывал о девушке, вдруг ушло куда-то далеко-далеко, в самую дальнюю даль, потому что он, казалось, в эту минуту был не здесь, а в каком-то неведомом мире. Во всяком случае, ты не заметил ни малейшего признака страдания, которое раньше он выставлял напоказ, можно сказать, с патетическим жаром, и когда он, тасуя карты, принялся за старые фокусы — прятал какую-то карту, затем вытаскивал из рукава, — ты подумал: он проделывает все эти трюки с таким видом, словно сидит где-нибудь в пивной, дома, в Вене, впечатление нарушало лишь напряженно-сосредоточенное выражение его лица.
Взошло солнце, вы с Новеньким проигрывали. И ты отвернулся и стал смотреть, как солнце выходит вдалеке из тумана, потом, словно бы чуть подрагивая, повисает в небе. Пролился блеклый свет, на стене против окна, оранжевый, но казалось, он вот-вот переменится на синий, и при виде света тебя затрясло; прилив уже достиг высшей точки, море было гладкое, как броня, с натужным стоном пригнувшееся к горизонту и там, вдали, сверкающее. Кое-где белели гребешки на волнах, но все равно море казалось неподвижным, и ты точно заледенел, те трое, кажется, тоже застыли, не шевелясь, и ты едва не вскочил, услышав перекличку караульных, но все же остался на месте, прислушиваясь, а потом снова настала тишина, поглотившая все до единого звуки, все шорохи, отчего у тебя вновь и вновь рождалось ощущение, будто ты оглох.
Прошло несколько минут, и ни один из вас в это время даже не кашлянул, потом настала твоя очередь сдавать, потом ты не расслышал козырей, которые Меченый выкрикнул, чуть ли не проскандировал, и Бледный ткнул тебя локтем под ребра — надо было подтвердить козыри; раньше ты не задумывался о том, что за столько дней, в сущности, ничего не узнал об этой парочке, кроме каких-то обрывков — того, что они рассказали в самый первый день, но теперь это неприятно тебя поразило. Буквально о каждом в лагере, с кем ты перекинулся хотя бы парой слов, ты знал, откуда он родом, из какой семьи, знал основные события в их жизни до ареста и лагеря, и ты подумал: а ведь эти двое упорно избегали расспросов о своем прошлом, уклончиво отвечая, мол, прошлое значения не имеет, жизнь по-настоящему началась в тот день, когда они пустились на весельной лодчонке через пролив, а прошлое ничего не стоит, ты подумал, очень уж убежденно, чересчур убежденно они об этом говорили; ты играл рассеянно, карты выбрасывал небрежно, не следил за тем, кто после тебя брал взятку. Раньше казалось, что в прошлом у них была какая-то катастрофа, ты сам себя убедил, что уж наверное они молчали неспроста, и, помня о судьбе матери и ее мужа, не лез с расспросами, только сейчас тебе пришло в голову — что, если все было совсем иначе, если они умалчивают о чем-то важном, разыгрывают хладнокровие лишь ради собственной безопасности? — и ты вдруг осознал, что сидишь, уставясь на их серые под утренним светом лица, разглядывая обоих так, словно видишь впервые.