Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И всё же, решение принято. Больше нет поэта Бездомного – есть ученик мастера. Прощание обладателя чёрной шапочки с Иваном в конце 30-й главы романа является прощанием с учеником, который хорошо усвоил уроки (хотя и по-ученически наивен, на что указывает характерная форма его имени): «Меня другое теперь интересует, – Иванушка улыбнулся и безумными глазами поглядел куда-то мимо мастера, – я другое хочу написать». Пройдут годы, и ученик Иванушка превратится в профессора Ивана Николаевича Понырева, пишущего серьёзные научные работы, но при этом он останется тайным учеником мастера (теперь уже, вероятно, подмастерьем), о чём даже сам не будет помнить, за исключением одной ночи в году, ночи весеннего полнолуния, когда мастер и его спутница являются Ивану во сне. Иными словами, перед нами в романе происходит вполне очевидная метаморфоза: поэт переживает ритуальную смерть, отрекаясь от своих стихов и, соответственно, от их автора Ивана Бездомного. Взамен рождается Иванушка, ученик неизвестного мастера, императив которого в момент «инициации» подтверждается лишь одной чёрной шапочкой, знаком его статуса. Явный гротеск, присутствующий в этой метаморфозе и сопровождающих её обстоятельствах, говорит об одном: Булгаков рисует нам инициацию-наоборот, когда молодой творец, неопытный, доверчивый и напичканный советской идеологией, но обладающий талантом (то есть потенциальный мастер в изначальном греческом смысле этого слова), становится Иванушкой, последователем умельца, чей отличительный знак был сшит руками одной темноволосой феи, и кто именует себя мастером в довольно специфическом контексте булгаковского романа.
Теперь есть смысл обратиться к уже вскользь упомянутой разнице между мастером-каменщиком и безымянными архитекторами соборов. Удачной иллюстрацией этого отличия может послужить эпизод из Рыцаря Повозки Кретьена де Труа, классического романа рыцарского посвящения. Когда Мелеажан предательски выкрал Ланселота, он призвал лучших каменщиков, чтобы те построили специально укреплённую высокую башню,[61] в которую он затем заточил рыцаря, объявив его всенародно трусом, не явившимся на дуэль. Его поручение было выполнено на славу, и Ланселот, несмотря на необыкновенную силу и волю к победе, не смог выбраться оттуда без посторонней помощи и провёл в башне многие месяцы прежде, чем получил возможность защитить свою честь. Качественная (или, как сказали бы некоторые, «мастерская») работа maçons в этом случае достаточно точно демонстрирует отличие умения строить от умения строить дом Бога. «Вольный» каменщик строит то, что ему заказывают, он по сути является не столько творцом, сколько мыслящим инструментом в руках заказчика и с равным старанием будет возводить и жилой дом, и собор, и тюрьму – в которой, быть может, ему самому доведётся сидеть. Однако те безымянные мастера, кои проектировали здания соборов Фонтене, Тороне и подобных, чья акустика превосходит всякое воображение и необъяснима для современных «магистров» с дипломами (к каковым также относится пишущий эти строки), знали нечто, чего не найти в самых современных учебниках и без чего можно построить космический корабль, но нельзя построить такой собор – современный «мастер» способен только пытаться скопировать его до миллиметра. И это «нечто» самым непосредственным образом связано с природой самого знания, целями творчества, и тем, где и как творец черпает своё вдохновение.
Девятнадцатый век, ознаменовавший начало развития индустрии и «технического прогресса», то есть полную победу современной парадигмы в западном мире, подвёл онтологический итог постепенной деградации понятия мастерства, прослеживающийся в европейской культуре примерно с XIV века. Отныне «мастер» – просто человек, доведший до высокой степени совершенства умение выполнять определённые практические задачи, в том числе и художественные. Это не только не гений, но фактически его полный антипод: ведь гений – прежде всего, творец, открывающий новые аспекты бытия и, как следствие, устанавливающий новые рубежи, новые правила и новые формы творческой свободы;[62] мастер же, в понимании XIX века, – хороший ремесленник, умелец, безупречный копиист, трудолюбивый поставщик добротной продукции, способной удовлетворить привередливого заказчика. Удел мастера-художника теперь подбирать камушки, оставшиеся на берегу после шторма, устроенного гениальным автором, чтобы сделать из них приятный глазу «маленький шедевр»,[63] который будет услаждать благопристойных и уважаемых буржуа в часы их досуга (и они, не исключено, даже позволят себе выложить за него приличную сумму). В области русской литературы наиболее жёстко подобная точка зрения была выражена «шестидесятниками», в частности Д.И. Писаревым и В.А. Зайцевым; последнему, кстати, принадлежит крылатая фраза «Всякий ремесленник настолько же полезнее любого поэта, насколько положительное число, как бы ни было оно мало, больше нуля». Трудно не заметить сходство такого отношения к поэтам с восклицанием «как же мне не везёт!», вырвавшимся у мастера при встрече с обитателем соседней палаты, который представился поэтом.
Однако двадцатый век внёс свои коррективы. У мастеров пера в ту пору появились весьма серьёзные заказчики, которые намеревались при помощи их мастерства не столько ублажить себя, сколько изменить – и направить в нужное русло – мировоззрение огромного количества читателей. Первым официально признанным мастером советской литературы стал Максим Горький. Его именовали этим титулом во всех печатных органах, на всех писательских пленумах. Мастерство автора Матери было признано каноническим, на него призывали «равняться» других писателей; подражание, всегда бывшее признаком плохого автора, в форме «подражания мастеру Горькому» стало считаться серьёзным достоинством, открывающим дорогу к успешной карьере. В тридцатые годы в связи с этим получило распространение весьма знаменательное прозвище «подмаксимки», которым именовали за глаза Горьковских последователей, подражавших ему даже в одежде.[64]
Идея мастера, как человека, владеющего в совершенстве техникой письма и способного «озвучить» любую идею так, чтобы она естественным, безболезненным и даже приятным образом проникала в сознание читателей и укреплялась там, весьма серьёзно волновала выдающегося советского искусствоведа (критика, теоретика литературы и т. д., и т. п.) А.В. Луначарского. Основные положения его концепции были сформулированы в статье «Мысли о мастере»,[65] которая содержит, среди прочего,