Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предположим, что несколько неоантропов стали случайными свидетелями (зрителями) одного и того же события, или даже разных по месту и времени, но одинаковых по сюжету событий, которые стали для них интердиктивным сигналом. В этом случае одно и то же изображение, один и тот же сюжет, хотя и, вероятно, рассматриваемый с разных точек наблюдения, должен играть для них одинаковую компенсаторную функцию. Но то что для каждого в отдельности могло служить лишь контринтердиктивной аутостимуляцией, внутри группы становится суггестивной практикой – ритуалом. Отныне «зритель» навязчивого эйдетического образа транслирует этот образ для другого, и тот в свою очередь становился зрителем уже вполне осязаемого актерского образа, с которым в ритуале он получает возможность вступать в актерский диалог, возвращая облекшийся в плоть образ первому актеру и заодно подключая к действию других зрителей. Все зрители ритуала одновременно его участники, и если мы предпочитаем говорить о «зрителях», а не об «участниках», то только потому, что само участие в ритуале, по нашему мнению, предпринимается, чтобы его лицезреть и всячески ощущать, а актерская игра – лишь создающий такую возможность инструмент. Именно визуальное наблюдение ритуала его участниками избавляло их от навязчивого эйдетического фантома. Но при этом и одного наблюдения со стороны было бы недостаточно: зрителю важно быть участником, а значит и актером, так как именно участие в ритуале обеспечивает ему ощущение общности («мы»), «единую универсальную эмоцию»220, без которой ритуал не работает.
В этом подходе с особой отчетливостью проступает момент, характерный в целом для всех наших набросков: прежде чем начать оперировать знаками, иметь возможность мнить ситуацию и обрести способность к рефлексии, человек сам должен стать знаком, дипластией, одновременно исполняющим ритуал актером и его зрителем. Но еще прежде он может быть только одним из элементов знака, поскольку элементы дипластии в ритуальном действии разделены между его участниками и реальной знаковой ситуацией, и лишь подчиняя себе реальность – объединяясь во всеобщем действии, участники могут сложить их в знак.
Эскиз 4. Жертвоприношение
Этот набросок конкретизирует предыдущий. Есть немало оснований предполагать первейшим человеческим ритуалом жертвоприношение, причем именно человеческое жертвоприношение. Все эти основания уже приведены в работе Поршнева221, и мы не будем их повторять. Разве что можно заметить, что ритуал совсем не был веселым представлением, как это могло вообразиться на основании предыдущих эскизов. Как «первоэмоция», ощущение общности («мы») было предельно амбивалентно, т. е. включало в себя целиком в неразвернутом виде весь эмоциональный спектр; в том числе в нем присутствовало, хотя и в «негативе», ощущение чужести («они») – ведь «мы» были всего лишь те, кто не «они». Как уже было сказано, этот порядок перевернется, и «они» будут теми, кто не «мы», не раньше, чем у людей исчерпаются возможности для «бегства» и начнется обратный вал расселения; тогда же начнется массовое истребление палеоантропов людьми, а до тех пор отношения с предковым видом – пружина, выталкивающая неоантропов в социум. Реконструкция перехода к ритуалу должна учитывать этот ключевой момент. Сюжет, ставший для неоантропов первейшим знаком, заставлявший их, отталкиваясь от отношения «они», приходить к отношению «мы», это – сюжет убийства неоантропом неоантропа для палеоантропа. Ради избавления от этого эйдетического навязчивого образа (возможно, не только зрительного, но и синестетически подключавшего другие сенсорные ощущения) неоантропы стали совместно убивать своих сородичей наяву.
Ранее мы уже говорили, что одной из форм основанных на использовании генерализованной интердикции отношений комменсализма палеоантропа могло быть принуждение неоантропа к убийству сородича, труп которого палеоантроп утилизировал в качестве пищевой добавки. Первые кандидаты на роль жертвы – молодняк, детеныши. Во-первых, у них наибольшая лабильность нервной системы, а значит, они острее реагируют на интердикцию, у них эта реакция чаще способна была принять форму кататонического ступора, состояние которого внешне напоминает смерть. Таким образом, детеныши неоантропов были их обычной «данью» палеоантропам задолго до появления ритуала. Во-вторых, уже в силу своих физиологических особенностей молодняк предрасположен отпадать от общности (например, каждый ребенок склонен нарушать запрет прикосновения), ему сложно принимать участия в ритуале наравне со взрослыми, так что в итоге «мы» – это именно взрослые неоантропы. Следовательно, приносимые в жертву детеныши могли изначально ассоциироваться с палеоантропами, в противопоставлении себя которым у группы включалось ощущение «мы». И если убийство палеоантропа на известном этапе было для неоантропов высшей формой контринтердикции, то ритуальное убийство ассоциировавшегося с палеоантропом представителя своего вида, – именно потому, что оно совершалось группой и внутри группы, – стало первой формой суггестии. Гораздо позже для ритуального жертвоприношения (которое надолго пережило своего аутентичного адресата – палеоантропа) стали убивать «чужаков», и в таком виде явление дожило практически до наших дней.
Аналогичным отношению к молодняку было отношение к трупам умерших сородичей. Они не участвовали в ритуале и общности не принадлежали. Они уже заранее «принадлежали» палеоантропам и ассоциировались с ними.
Профессор Леопольд Францевич Воеводский, российский историк и филолог конца XIX века, был, несомненно, прав, когда доказывал, что характерный для классической древности и средневековья и еще сохраняющийся в качестве пережитка в наше время «принцип неприкосновенности умерших» пришел на смену более древней стадии, связанной с различными формами утилизации трупа и каннибализмом, и переход от одного к другому сравнивал по масштабности с переходом от язычества к христианству222. Но только он не знал, что была еще более древняя стадия, на которой утилизацией мертвых человеческих тел занимались не сами люди, а представители другого, хотя и близкородственного им вида. В этой связи сам переход людей к каннибализму был по-своему революционен, так как знаменовал переворот в отношениях «мы» и «они»: переход от отношения «мы» – это те, кто не «они», к отношению «они» – это те, кто не «мы», и тем самым – к более зрелой, устойчивой форме суггестии. Как мы уже знаем, этот переход был связан с перенесением отношений дивергенции внутрь популяции неоантропов, что существенно сужало пространственные границы, в которых могла действовать суггестия – отношение общности, но какие бы серьезные последствия ни имел данный факт для истории человечества, это была вполне сопоставимая плата за то, что отношение общности в то же время лишалось границ во времени и с этого момента могло распространяться на предков, а стало быть – и на потомков. Появилась предпосылка для развития культа предков и – в перспективе – религии, а также всякая сознательная (а не только имитативная, как прежде) передача опыта от поколения к поколению, прежде всего – мифология. Общество стало жить не только в пространстве, но и во времени, а значит и у индивидуумов появилось ощущение времени.