Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром в коровнике как из-под земли вырос репортер «Тат», поздравил его и сказал, что был бы рад, если бы здешняя земля рождала побольше таких смелых людей. К сожалению, времени у него в обрез и на самом деле он должен-де мигом улетучиться. Поэтому надо в двух словах рассказать, как он, Георг, нашел Мауди Латур. Что и было сделано. Напоследок репортер пожелал щелкнуть фотоаппаратом, чему Георг воспротивился с непреклонной твердостью. Но и репортер не сдавался. Ладно. Порешили на том, что Георг сфотографируется, но только вместе с Гундис. Отлично, говорит, тогда зови, мол, Гундис. А закавыка в том, что эту коровенку и глыбой соли из хлева не выманить. Внутри для съемки было слишком темно. Фотоаппарат был какой-то мудреный, со всякой там электроникой. Короче, оба взялись вытягивать Гундис, и тянули, покуда ей тошно не стало и она сама не дотрюхала до воротец. Если получше вглядеться в фото, сразу увидишь, до чего обалделый взгляд у Гундис. Да и у него тоже.
Амрай вынуждена была прыснуть со смеху и расплескать полчашки чая с мятой. Мауди скорчилась так, что даже телу в гипсовом панцире стало больно. То, как Георг преподнес эту историю, как при этом вращал глазами, детское удивление на круглом бородатом лице, которое в ту же секунду могло разгладиться и окаменеть, его хитрые глаза — все это необычайно потешило Латур-старшую и Латур-младшую. Когда он увидел смеющихся женщин, а в этом — свой подарок больной девочке, Георг по-настоящему оттаял.
Только по пути домой он понял, что оставил в клинике Св. Лазаря свое сердце. Потерял его из-за Амрай, из-за этих волнистых белокурых прядей, из-за темно-зеленых усталых глаз, из-за этих незабываемых губ, бросавших вызов всему миру. Он то и дело принюхивался к внутренней стороне ладони, ибо она хранила оставленный при прощании запах, который он, упоенно бормоча себе под нос, называл благородный, благородный: L'Air du Temps. Доехав до своего родного Гринда, он тут же направился в коровник, оглядел скотину, почесал лоб Гундис и сказал: благородный, благородный. Потом поднялся к себе в комнату и уснул князем.
Гринд был деревушкой, скорее даже хутором в восьми километрах от Якобсрота, втиснутым в узкий, глубокий дол между грозными скалами. Горы бросали на деревню ненасытные тени, настолько ненасытные, что на протяжении четырех самых холодных месяцев туда не мог пробиться ни единый солнечный луч. Слишком низко лежащее для лыжного туризма, слишком высоко для возделывания вишневых садов, слишком непопутное для жителей долины, слишком непрестижное для покорителей вершин, это крохотное селение было погружено в вечную дрему. Устланная щебнем улица вела наверх, в тупик. Она упиралась в прискорбно ветхий крестьянский дом, родной дом Георга. Но на скудных лугах позади этого строения как-то случайно, словно брошенные кости, были поставлены четыре новехоньких дома, самый задний из которых еще только строился, однако уже можно было предположить, что это будет весьма своеобразное архитектурное сооружением. Вот и все достопримечательности. Все дома селеньица принадлежали семейству Моллей, вернее сказать, Георгу, значились как его собственность. Он и его брат, от рождения тугой на ухо Ульрих, возвели их собственными руками. И хотя еще были живы родители, а с ними вековала свой век старшая сестра, сурово отказавшая себе в замужестве, все они жили вместе в старом отцовском доме, под одним обветшалым кровом. Перед двумя из новых домов стояли большие автомобили весьма почтенных марок, правда, несколько разукомплектованные, но пригодные для передвижения. За задними стеклами этих машин сверкали и переливались яркими красками подушки и какие-то вымпелы, вытканные золотыми и серебряными нитями. Это были рыдваны съемщиков — двух турецких семей.
Когда Георгу было восемнадцать, ему стала тесновата комната, отведенная мальчикам. А в свои девятнадцать, когда пришла пора думать о женитьбе, он решил основать собственный очаг. И начал строить большой дом. Очень большой, с расчетом на многодетную семью. Он, брат, отец и несколько мастеровых приятелей трудились, не покладая рук, восемнадцать месяцев. И вот дом был справлен как богатый утренний дар будущей невесте, непременно сноровистой, знающей толк в хозяйстве. Красуясь белизной оштукатуренных стен, зелеными ставнями и щипцовой крышей, дом стоял посреди небольшого огорода, который был обнесен толстой приземистой — по пояс человеку — стеной, стена же в свою очередь, чтобы не казалась слишком голой, была окаймлена с внутренней стороны плотным зеленым рядом туй. Таков был вид, и так выглядит дом мечты каждого амбициозного холостяка, обитающего в долине.
Георг был осмотрителен и не останавливал свой выбор на первой попавшейся кандидатуре. Тут приходилось глядеть в оба. Новый, лощеный очаг, конечно же, — приманка для расчетливых, падких лишь на внешнюю солидность девиц. В таком приложении он не нуждался. К тому же не повредило бы — для полной уверенности — если бы девушка сама принесла что-то в дом будущего супруга, хоть пару зеленых фартучков, и тогда он был бы спокоен за хозяйство.
Три года бестолковая халупа, как он выражался, простояла пустой. Потом он сдал свой жилой объект. Но по ночам беспокойно ворочался, тщетно силясь уснуть. А вдруг завтра ему явится спутница его жизни. Ей и расположиться-то будет негде. Выбросить на улицу турецкую семью — не мог он так поступить. Вот и начали Молли строить второй дом. На сей раз работы длились всего лишь восемь месяцев, так как Георг рассудил, что во времена нефтяного кризиса и атомной угрозы можно взять на себя ответственность за семью не более чем из четырех человек. Строение было поменьше, но не менее нарядным. Второй дом гордо смотрел чисто вымытыми окнами на южный обрыв скал, которые отражением своих гневных складок полосовали оконные стекла.
Излишне было поучать Георга, напоминать, чтобы теперь он был вдвойне осторожен: в долине поселилась зависть, а нынешние девицы — неряхи и распустехи. Однако дряхлая матушка не уставала поучать каждый раз, когда он садился на трактор, на свой зеленый «Дойтц», чтобы с грохотом двинуться в город.
И окна второго дома мало-помалу потускнели, поскольку он продолжал пустовать. Георг и его сдал, а для короткого сна ему служила комната, где он вырос.
Он поставил третий дом, скорее забавы ради, так как после работы, по его уверениям, оставался куда как бодрым и предприимчивым, а шататься по дискотекам, пивным и кафешкам — только деньгами сорить. В итоге третьей попытки, своего рода придури, как было сказано, получилось миниатюрное бунгало. Георг рассчитывал теперь всего лишь на одного ребенка, сына, которому предстоит взять в свои руки деревенское хозяйство отца. Большего количества детей он, действительно, уже не может себе позволить, поскольку положение в мире явно не радует. А этого никак нельзя не учитывать.
Бунгало поблекло от пыли и было сдано в свой черед. На сей раз — польскому музыканту, Владиславу Станеку, завершителю — истинная правда — традиции Шопена, человеку, который так настрадался в Кракове от угольной пыли, что решил остаться в Рейнской долине и дышать ее свежим воздухом. Это был, между прочим, тот самый пожилой господин, который однажды хотел заставить полицейского Эдуарда Флоре, или Эсбепе, играть Баха как Шопена.
Когда душными летними вечерами Георг лежал в своей комнатенке, исколотый стерней свежескошенных лугов, посеревший от сухой цветочной пыльцы, когда все кругом полнилось необычайно пряным запахом жатвы, когда через узкое окошко он глядел на пылающий горизонт, на нос Почивающего Папы — иметь более широкий вид не позволял коридор долины, — в такие минуты у него скорбела душа и его охватывала тоска по дому. Боже, чего бы ни отдал он, чтобы найти наконец блаженное успокоение у плеча девушки-землячки. Такой, что пошла бы за него, а не за его хоромы. Чего ни отдал бы он за простую утеху — утопить голову в мягком ложе между ее подбородком и грудью и болтать, болтать обо всем, что ни придет в голову.