Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце процедуры Пьетро обязательно пальцами втирал клиентам в виски одеколон «Аква ди Парма». Феликс Блох, закрыв глаза, слушал последние известия. Диктор сообщал, что Верховный суд штата Калифорния приговорил батрака Клода Дэвида за убийство к смертной казни. Войска генерала Франко вошли в Барселону. Под потолком жужжал вентилятор, в углу – автомат с колой. Диктор читал сводку погоды. Северную Калифорнию ждали пасмурные и прохладные выходные. Как вдруг голос диктора оживился, только что поступила важная информация. Послышался шелест бумаги. В Берлине немецкому химику Отто Гану удалось посредством нейтронной бомбардировки расщепить ядро урана, что до сих пор считалось физически невозможным. Эту новость сообщил нобелевский лауреат датчанин Нильс Бор на открытии пятой Вашингтонской конференции по теоретической физике. При расщеплении уранового ядра возник элемент барий и высвободилась чудовищная энергия в двести миллионов электронвольт.
Феликс Блох мгновенно понял, что это означает. Сорвал с шеи покрывало, выбежал вон из салона, помчался к «шевроле» и сломя голову рванул в Беркли. Припарковался у лестницы похожего на дворец Ле-Конт-Холла и бегом поднялся на три этажа в кабинет Оппенгеймера, где, с трудом переводя дух, рассказал, что слышал по радио. Можно представить себе, что Оппенгеймер сидел на краю своего письменного стола, приговаривал «да… да, да… да…» и при первой возможности перебил Феликса Блоха.
Какие продукты распада обнаружил Ган? – спросил Оппенгеймер.
Барий.
И больше ничего?
Так сказали по радио, но это, разумеется, невозможно. Уран-92 минус барий-56 дает 36, то есть криптон. Если Ган обнаружил барий, то наверняка обнаружил и криптон.
А свободные нейтроны? Оппенгеймер прикурил от окурка «Честерфилда» новую сигарету.
О нейтронах не сказали ни слова.
Пока не высвобождаются нейтроны, еще куда ни шло.
Боюсь, они высвобождаются.
Один нейтрон на распад означает урановую машину, сказал Оппенгеймер. Неограниченный источник энергии для всего человечества до конца его дней.
Но два нейтрона означают бомбу, сказал Блох. Что будем делать?
Оппенгеймер пожал плечами. Если бомба возможна, кто-нибудь ее построит.
Вероятно.
Наверняка.
Спрашивается только – кто.
Кто-нибудь, кто сумеет, сказал Оппенгеймер. Таких не очень-то много. Мы или они, верно?
Феликс Блох кивнул.
Кстати, где сейчас Ган?
По-прежнему в Берлине.
А ваш друг Гейзенберг?
По-прежнему в Лейпциге.
А фон Вайцзеккер?
По-прежнему в Берлине.
Последнюю поездку в Кносс Эмиль Жильерон предпринял в пятьдесят лет, когда Артура Эванса сделали почетным гражданином Гераклиона. Десять тысяч человек стояли 15 июня 1935 года вдоль дороги, когда торжественная процессия направлялась из гавани к дворцу царя Миноса. Заместитель министра по делам культов специально приехал из Афин, чтобы на большой площади перед территорией раскопок почтить заслуги Эванса и выразить ему благодарность Греции за дело его жизни. После него с речами выступили посол Соединенного Королевства и бургомистр Гераклиона. А когда солнце поднялось к зениту, православный критский епископ отслужил литургию.
Затем Артуру Эвансу выпало открыть свой бронзовый памятник, установленный на мраморном цоколе, и мемориальную доску. Аплодисменты смолкли, и он взошел на ораторскую трибуну. Говорил, как всегда, с сильным английским акцентом на смеси древне– и новогреческого, которую греки понимали с трудом, а негреки не понимали вообще. Из всех присутствующих один только Эмиль Жильерон с легкостью следил за его речью, потому что за три десятка лет привык к этой тарабарщине.
Сперва Артур Эванс рассказал о тех днях, когда Кносс был еще не царским дворцом, а оливковой рощей. Потом широким жестом обвел дело своей жизни и воскликнул, что дворец, конечно, всего лишь руины руин, но на все времена останется обвеян организаторским духом царя Миноса и свободным артистизмом Дедала.
Стоя во втором ряду, Эмиль Жильерон с грустью смотрел, как его многолетний работодатель, храбро стараясь не согнуть головы под бременем своих восьмидесяти шести лет, уверенно рисует образ минойского царства, каким оно ему представлялось. Жильерону все это было не в новинку, все это он слышал тысячи раз – рассказ о миролюбивой морской державе, фантазию о грамотном матриархате, легенду о внезапной гибели от землетрясения и вулканических извержений. Он искренне радовался почестям, оказанным старику, только сожалел, что они, как бывает почти всегда, достались ему с опозданием на двадцать-тридцать лет.
Будь юбиляру пятьдесят или шестьдесят, он бы, возможно, еще сумел отступиться от своих устаревших представлений и наладить контакт с научными преемниками. Теперь же он безвозвратно увяз в стариковском упрямстве и вызывал лишь вполне естественное раздражение у молодых археологов, которые приехали сюда с твердым намерением почтить знаменитого старца. Они смущенно смотрели в землю, на свои ботинки, меж тем как Эванс рассуждал о духе царя Миноса, а когда он закончил, они, посмеиваясь и подталкивая друг друга, бросали косые взгляды на дворец и шушукались, что под такой массой железобетона и масляной краски выживет разве только дух Артура Эванса.
Тем не менее аплодировали долго и искренне. После торжественной церемонии приглашенные гости отправились на банкет на террасе виллы «Ариадна», а под вечер вернулись в гавань, где ждал пароход до Афин. Прощание было сердечным, но лицемерным; при всем почтении к Артуру Эвансу, который целиком отдал Кноссу свою энергию и свое личное состояние, археологическое общество Крита все же было радо навсегда отделаться от старика, который только мешал своим преемникам и заслонял солнце. И когда пассажиры поднялись на борт и матросы отдали швартовы, Эмиль Жильерон уже знал, что и его время на Крите истекло.
Пароход вышел из гавани, а когда прощальные взмахи рук и приветственные возгласы остались позади, попутчики собрались на чай в маленьком салоне.
Помните наше первое плавание сюда лет тридцать назад? – спросил Артур Эванс. Вы тогда рисовали на скатерти.
Мне было пятнадцать, виновато сказал Жильерон. Отец не одну неделю потешался надо мной из-за этого.
Ах, ваш отец, сказал Эванс. Как долго его уже нет с нами?
Одиннадцать лет, ответил Эмиль. Он умер за четыре дня до четырехлетия моего сына.
Значит, малышу Альфреду теперь уже пятнадцать, верно? Он унаследовал ваш талант, рисует на скатерти?
Чего не знаю, того не знаю, коротко ответил Эмиль.
Немного погодя Эванс откашлялся и огляделся по сторонам, будто что-то искал.
Скажите, Жильерон, не на этом ли самом пароходе мы плыли на Крит тридцать лет назад? Не за этим ли самым столом вы рисовали на скатерти?